Что я любил
Шрифт:
— Здесь невозможно жить, — сказала она. — Здесь пахнет карболкой, больницей и заплесневелым штруделем. Это запах смерти.
Так что нам ничего не оставалось, как бросить родные пенаты и поискать себе место под солнцем где-нибудь среди художников и прочей богемной публики. На деньги, оставшиеся от родителей, мы купили квартиру в доме на Грин-стрит, как раз между Канал-стрит и Центральным вокзалом. Люди здесь жили все больше молодые. На новом месте, среди низкорослых домиков, вдали от шумной толпы, я неожиданно почувствовал себя свободным. Свободным от обязательств, которые никогда прежде не воспринимал как путы. Мой отец умер в 1947 году, сорока трех лет от роду, а мать надолго его пережила. Я был единственным ребенком, и после папиной смерти мы остались втроем: я, мама и отцовская тень. Год за годом мать старела, скрючивалась, а отец оставался молодым, блестящим, талантливым доктором, у которого еще столько впереди. Это "еще столько
Когда мы познакомились, Эрика преподавала английский в Университете Ратджерса, а я уже двенадцать лет читал лекции на факультете искусствоведения Колумбийского университета. Я получил свою ученую степень в Гарварде, а Эрика окончила магистратуру Колумбийского университета — вот почему в то достопамятное субботнее утро она оказалась среди стеллажей книгохранилища, поскольку все выпускники и аспиранты имеют право заниматься в университетской библиотеке.
У меня и раньше бывали увлечения, но практически всякий раз в отношениях наступал момент, когда все становилось бессмысленным и скучным. С Эрикой мне скучно не было никогда. Бывало непросто, даже тяжко порою, но скучно — никогда. Замечание по поводу автопортрета Билла очень в ее духе: все предельно просто и в самую точку. Надо бы лучше, да некуда. В этом вся Эрика.
Я уже и не помню, сколько раз проходил на Бауэри мимо дома 89, но мне даже в голову не приходило рассмотреть его повнимательнее. Когда-то в четырехэтажной кирпичной развалюхе между Хестер и Канал-стрит размещалась оптово-закупочная контора средней руки, но в тот день, когда я явился с визитом к мистеру Уильяму Векслеру, живописцу, о временах скромного обаяния буржуазии уже давно ничто не напоминало. Окна бывшей витрины были заколочены досками, а тяжелая металлическая дверь пестрила вмятинами и зазубринами, словно ее пытались взломать кувалдой. На единственной ступеньке перед дверью примостился заросший бородой человек с бутылкой в руках. В ответ на мою просьбу посторониться и дать пройти он невнятно хрюкнул и не то скатился, не то свалился мне под ноги.
Мне редко удается сохранить в памяти первое впечатление о человеке; дальнейшее общение неизбежно накладывает свой отпечаток. Но в истории с Биллом с того мгновения, как я увидел его, у меня возникло ощущение, которое потом, все долгие годы нашей дружбы, только крепло: он обладал магнетизмом личности. Какая-то необъяснимая сила влекла к нему людей. Когда он открыл мне дверь, то выглядел ничуть не лучше давешнего пьянчужки на крыльце. Щеки и подбородок заросли двухдневной щетиной, густые черные волосы вихрами торчали во все стороны, грязная, перемазанная краской одежда. Впору испугаться и убежать. Но стоило ему взглянуть мне в лицо, как убегать расхотелось. У него была странно смуглая кожа, а в прозрачно-зеленых глазах угадывался какой-то азиатский раскос. Крупной лепки черты, мощная нижняя челюсть, волевой подбородок, широкие плечи, сильные руки. При росте метр восемьдесят пять он возвышался надо мной как утес, хотя я был всего на пару сантиметров ниже. Позже я решил, что его фантастическая притягательность объясняется тем, как он смотрит в глаза собеседнику: Билл смотрел на меня без тени смущения, прямо и открыто, но в нем все равно чувствовалась какая-то замкнутость и отстраненность. Я читал в его глазах неподдельный интерес к своей персоне и в то же время понимал, что его мысли заняты не мной. Он был настолько самодостаточен, что это ощущение невольно передавалось собеседнику. Вот в чем заключалось его главное очарование.
— Я это помещение снял только из-за света, — сказал Билл, когда мы поднялись на четвертый этаж.
Полуденное солнце яростно било сквозь стекла трех высоких окон в дальнем конце просторного чердака. Очевидно, в результате неравномерной осадки здания его задняя часть оказалась значительно ниже передней. Пол из-за крена покоробился и пошел волнами, так что вздыбленные половицы напоминали рябь на озере. Высокая часть чердака была почти пуста, если не считать табуретки, стола, сооруженного
Все, так или иначе связанное с бытом, съехало в нижний конец помещения. Возле старой ванны на гнутых ножках притулился стол. В него упиралась двуспальная кровать, стоявшая почти вплотную к кухонной раковине. Плита плавно переходила в устрашающих размеров книжный шкаф, ломившийся от книг. Книги были повсюду. Они стопками громоздились на полу и на кресле, так что места для сидения там просто не оставалась. Весь этот хаос свидетельствовал не столько о беспросветной бедности хозяина, сколько о его полнейшем равнодушии к домашнему уюту. Со временем он стал богаче, но его безразличие к вещам никуда не делось. Ему было до смешного все равно, где жить, на чем есть и спать. Он этого просто не замечал.
Даже в тот первый день нашего знакомства я ощутил его аскетизм, его почти животное стремление к первозданности, его бескомпромиссность. Это чувство рождалось не столько из слов, сколько из физического присутствия. Внешне Билл казался человеком спокойным, тихим, чуть скованным в движениях, но вместе с тем он излучал невероятную целеустремленность, захлестывающую все вокруг. В нем не было пафоса, снобизма или бьющего через край обаяния. Тем не менее, стоя рядом с Биллом перед его холстами, я чувствовал себя пигмеем, представшим пред светлые очи великана. Это заставляло меня с большим тщанием и трепетом подходить к каждому сказанному мной слову. Он подавлял меня, я бился за жизненное пространство.
Мы тогда посмотрели шесть его картин: три полностью законченных и три подмалевка с эскизными линиями и большими цветовыми плоскостями. Купленная мною работа относилась к этой же серии портретов молодой темноволосой натурщицы, но от холста к холсту объемы девушки менялись. На первом она казалась горой бледно-розовой плоти, втиснутой в тугие нейлоновые трусики и футболку, настоящая аллегория обжорства и невоздержанности. Ее гигантским формам тесно было в рамках багета. Толстые пальцы сжимали детскую погремушку. Неестественно длинная тень мужчины падала ей на правую грудь, накрывала гигантских размеров живот и истаивала у бедер. На втором полотне натурщица казалась куда тоньше. Она лежала на матрасе в одном белье, разглядывая собственное тело, причем взгляд ее был одновременно чувственно-самовлюбленным и оценивающим. В руке она держала большую самопишущую ручку, раза в два больше настоящей. На третьем холсте женщина вновь была, что называется, в теле, но ей далеко было до пышных форм натурщицы с моей картины. Одетая в рваную ночную рубашку из байки, она сидела на кровати, небрежно расставив ноги. Рядом с ней на полу валялись красные гольфы. Присмотревшись, я заметил у нее под коленями следы от тугих резинок.
— Знаете, — сказал я, — у одного из малых голландцев, Яна Стена, есть такая работа, она находится в Рейксмузее. Там изображена женщина за утренним туалетом, которая стягивает чулок. Очень похоже.
В первый раз за все время Билл улыбнулся:
— Я видел эту картину в Амстердаме, когда мне было двадцать три. После этого я впервые задумался, как писать кожу. Я не люблю "ню", это все художественные изыски, а вот человеческая кожа меня занимает чрезвычайно.
Мы еще немного поговорили о том, как в разное время художники писали кожу. Я помянул фантастической красоты стигматы у "Святого Франциска" Сурбарана. Билл рассказал о цвете кожи у распятого Христа с Изенгеймского алтаря Грюневальда и о розовых телесах обнаженных натурщиц Франсуа Буше — Билл назвал их "порнодамочками". Потом разговор зашел об изменчивости канонов, по которым создавались распятия, оплакивания и положения во гроб. Стоило мне завести речь о том, что мне близок Понтормо с его маньеризмом, как Билл заговорил о Роберте Крамбе:
— В нем чувствуется неискушенность. В его работах меня подкупает какая-то уродливая отвага.
Я спросил, что он думает о Жорже Гросе, и Билл удовлетворенно кивнул:
— В самую точку! Они же как родные братья. Помните, у Крамба есть серия, "Легенды земли Гениталии"? Пенисы на ножках, которые бегают сами по себе…
— Как гоголевский "Нос", — подхватил я.
После этого Билл полез за своим собранием медицинских рисунков. Я в этой области был полным профаном. Он снимал с полок книгу за книгой, демонстрируя мне иллюстрации, относящиеся к разным эпохам: вот средневековый рисунок, изображающий циркуляцию жизненных соков, вот анатомический рисунок века восемнадцатого, вот датированное девятнадцатым веком изображение френологических шишек на мужской голове, вот относящийся к тому же времени рисунок женских гениталий, представляющий собой курьезный "вид сверху" в обрамлении вывернутых наружу ляжек. Склонив головы, мы внимательно рассматривали мастерски выписанную вульву, клитор, складки малых губ и темное заштрихованное отверстие вагины. Линия была твердой, отточенной.