Что значит быть студентом: Работы 1995-2002 годов
Шрифт:
Участие многочисленных друзей и коллег Алексея, живущих в России и за рубежом, — из которых нужно особенно отметить усилия и вклад Марии Майофис, — а также помощь его родителей, Ростислава Степановича и Валентины Николаевны Марковых, обеспечили подготовку данного издания к публикации. Без их настойчивости и заинтересованности оно вряд ли стало бы возможным.
Что значит быть студентом
Предисловие спустя шесть лет
Работа, предлагаемая вниманию читателя, была написана в середине 1990-х годов. Последние существенные дополнения и исправления датированы началом 1997 года. Это — кандидатская диссертация, которую автор защитил в Санкт-Петербургском филиале Института российской истории РАН в октябре того же 1997 года. Ее текст одновременно представляет собой исследование по гранту № 967/94 Research Support Scheme Института «Открытое общество» (1994–1996). Оба эти факта существенным образом отразились на общем замысле, архитектонике и стиле книги. Готовя рукопись к печати, я отказался от сколько-нибудь значительных изменений в основном тексте. Некоторые поправки и уточнения в вводных разделах оговариваются особо.
Принимая решение об издании работы в первоначальном виде, я отдавал себе отчет в том, что за последние шесть лет появились масштабные монографические исследования по истории российского и советского студенчества конца XIX — первой половины XX века: это и первый том капитальной работы А. Е. Иванова о дореволюционном студенчестве; и книги С. Морисси и П. Конечного — о студенческом дискурсе старого режима и советской студенческой субкультуре 1920–1930-х годов соответственно;
10
См., напр.: Morissey S. К.Heralds of Revolution: Russian Students and the Mythologies of Radicalism. N.Y.; Oxford, 1998; Maurer T.Hochschullehrer im Zarenreich: ein Beitrag zur russischen Sozial- und Bildungsgeschichte. K"oln; Weimar: Wien, 1998 (Beitr"age zur Geschichte Osteuropas. B. 27).
Книга о петроградском студенте — или о «конструкции петроградского студента» — во многом результат усвоения российским историком современных подходов и дискурса социальных наук, бытующих (или бытовавших) в Западной Европе и Северной Америке. Восстанавливая в памяти собственный интеллектуальный опыт первой половины 1990-х годов, осмысляя его с помощью ставших уже «своими» аналитических инструментов, видишь, до какой степени он не был только «интеллектуальным», созерцательным. После окончания в 1990 году исторического факультета Ленинградского университета автор этих строк поступил на службу в Библиотеку Академии наук как младший научный сотрудник систематического каталога. В мои обязанности входили описание и систематизация российской и зарубежной литературы по отечественной истории и юриспруденции на европейских языках. Базовый профессиональныйкапитал был получен путем конверсии капитала учебного:исторической эрудиции, французского языка как языка чтения(на тот момент с очень ограниченным словарным запасом), некоторых познаний в итальянском. Профессиональная и возрастная спецификация, «топография» работы в каталоге создали условия для интеграции в мини-сообщество, выделявшееся «политическими разговорами» и символической значимостью владения иностранными языками. Последний фактор и практическая необходимость способствовали быстрому освоению основ английского. Период начала 1990-х годов менее всего можно назвать временем массовой апатии — по крайней мере, для круга, к которому принадлежал автор. Не удовлетворенный условиями работы в БАН, я уже осенью — зимой 1990/1991 года строил планы открытия издательства, специализирующегося на академической исторической литературе (прежде всего на репринтахклассиков). С другой стороны, работа в БАН, где через мои руки проходили современные и не очень («спецхрановские») зарубежные работы по отечественной истории и юриспруденции; дружба с сотрудником Научной библиотеки им. М. Горького ЛГУ Ю. И. Басиловым (историком-германистом, переориентировавшимся на отечественную историю, но по-прежнему читавшим главным образом «западные» тексты на немецком и английском языках); моя вторая поездка в Венгрию (поздней весной 1991 г.), где я собственными глазами наблюдал стремительные политические и культурные перемены; участие в августовских событиях 1991 года на стороне отождествлявшегося с «демократией» российского руководства — стимулировали мое стремление писать историю «по-новому».
Едва ли можно сомневаться в том, что советская историческая наука была менее автономна от политики и идеологии,нежели европейская и североамериканская историография. В особенности в случае истории России конца старого режима и всего советского периода. «Объективизм» — тем более применительно к концу XIX–XX веков — прямо увязывался с позитивизмоми квалифицировался как разновидность «буржуазной идеологии», «идеология средних слоев», утопический «средний путь». Социология и история гуманитарного знания и социальных наук по большей части подменялись идеологической(хотя и парадоксальным образом приравненной к научной)«критикой» идеологии.В этих условиях только изменение социально-политического контекста моглостимулировать автономизацию исторического знания через возврат к объективному взгляду.Но помимо дефицита этого взглядасоветская историография методически и — там, где это было возможно, — методологически все еще оставалась в лучшем случае (школа А. Я. Гуревича) в 1960–1970-х годах, а как правило — в начале XX века. Превращения истории в социальную наукуздесь не произошло. Оставаясь явлением главным образом западноевропейским и североамериканским, история как наукамогла состояться в России только благодаря общению отечественных историков с их западными коллегами. В моем случае интерес к теориии современным методамбыл внутренне связан с темой дипломного проекта в университете: «Социальная психология студентов Петрограда в 1921–1925 гг. Источниковедческий аспект». После его завершения мною по-прежнему читались русскоязычные работы по социальной и исторической психологии, включая пособия по «современным» методам анализа массовой документации (т. е. прежде всего по контент-анализу).В силу формальных причин я не смог поступить в аспирантуру в год окончания университета и стал аспирантом-заочником Ленинградского отделения Института истории АН только поздней осенью следующего, 1991 года. Еще в 1989 году мой университетский научный руководитель И. Н. Олегина познакомила меня с работавшим в этом институте молодым историком «рабочего сознания» С. В. Яровым (он выступил на университетском семинаре Олегиной с докладом по теме своей кандидатской диссертации; позднее он рецензировал мою дипломную работу) и тогдашней заведующей отделом аспирантуры ЛОИИ Н. Б. Лебиной, нетипичность траектории академической эволюции которой способствовала нашему тесному общению на протяжении ряда лет. Тема будущей диссертации была выбрана заранее: «Социальная психология студентов Петрограда в 1914–1925 гг.». Новым научным руководителем стал тогдашний директор ЛОИИ доктор исторических наук, член-корреспондент РАН В. А. Шишкин. Поскольку аспирантура была заочной, мне предоставили максимальную автономию как в том, что касалось сбора материала, так и в выборе методологии.
Параллельно я стремился воспользоваться открывшимися возможностями для научного «бизнеса»: в условиях «либерализации цен» (1992 г.) выплачиваемая с задержками зарплата младшего научного сотрудника БАН уже не казалась весомой. Благодаря друзьям из профсоюзного комитета СПбГУ П. Самсонову и С. Иванову, мы с Ю. Басиловым познакомились с программой «Образование в духе мира», реализовывавшейся под эгидой НАТО, в которой участвовали Полемологический институт Гронингенского университета в Нидерландах и Мурманский педагогический институт. В декабре 1991 года в аэропорту «Пулково-2» наша четверка принимала делегацию из Гронингена, направлявшуюся в Мурманск. Мы договорились о сотрудничестве в написании учебного пособия для школьников «Образы России и Запада в (школьной) истории». Ю. Басилов, часто ездивший в Москву, подружился с корреспондентом голландской газеты «Ханделсблад НРС» X. Смитсом. Последний сделал статью-репортаж о «молодых историках из Петербурга», впоследствии послужившую нам рекламой. Летом 1992 года мы вчетвером отправились в Москву с целью сбора архивных материалов советского периода для учебного пособия. Оказавшись в бывшем Центральном партийном архиве, переименованном в Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории, я и мои коллеги стали свидетелями подготовки российско-голландской выставки коминтерновских документов «Коммунистическая партия Нидерландов и Коминтерн» (впоследствии сорвавшейся), благодаря чему установили контакты с представителями российской и голландской архивно-научной бюрократии. Директор общинного архива Гронингена Ян ван ден Брук представил нас атташе по культуре голландского посольства и будущему консулу Нидерландов в Петербурге Дерку Яну Копу. Примерно в то же время я придумал для нас самостоятельный научно-исследовательский проект «Голландский Петербург», посвященный «тотальной истории» (под влиянием только что вышедшего в русском переводе исследования Ф. Броделя «Материальная цивилизация, экономика и капитализм в XV–XVIII вв.») голландской общины города в 1703–1920 годах [11] . Уже в конце осени 1992 года, по согласованию с Д. Я. Копом и директором Эрмитажа М. Б. Пиотровским, мы начали готовить выставку документов по истории петербургских голландцев в Меншиковском дворце. Состоявшаяся в феврале 1993 года выставка совпала с открытием генерального консульства Нидерландов в Петербурге. Благодаря ей мы заручились рекомендательным письмом посла Голландии в России д-ра Й. Боса. Уже к лету того же года проект «Голландский Петербург» выиграл полугодовой грант Фонда международной информации и коммуникации (Нидерланды). Став руководителем проекта, я ушел из БАН (в июне 1993 г.). На первом этапе своей реализации наш замысел предполагал систематическое описание печатных и архивных источников по истории голландской общины города. Именно эта работа вызвала особый интерес рецензента отчетов моей группы, преподавателя Гронингенского университета Яна ван Конингсбрюгге, к началу 1994 года решившего переориентировать нас на участие в егоархивно-описательном проекте «Источники по истории голландско-российских связей в архивах Москвы и Санкт-Петербурга». Тянувшиеся почти год (по январь 1995 г.) и завершившиеся неудачей переговоры о взаимоприемлемых финансовых условиях этого участия означали, по сути, окончание голландского эпизода моей биографии. Между тем в 1993–1995 годах в рамках проекта мною был подготовлен и прочитан на кафедре истории Нового времени исторического факультета СПбГУ спецкурс по истории Нидерландов и голландско-российских отношений и написан ряд статей и тезисов: об антропологии голландского предпринимателя в Петербурге XVIII — начала XX века (не опубликована); о парадигмах исследования малой этнической группы в большом городе в англосаксонской социологии; об образе голландского левого в коминтерновской журналистике (не опубликована).
11
К зиме 1992/1993 года стало ясно, что натовская программа «Образование в духе мира» сворачивается, и мурманско-гронингенский проект был заморожен.
В январе 1993 года мы с Ю. Басиловым приняли участие в международной конференции о Февральской революции 1917 года в России, проходившей под эгидой ЛОИИ. Там я впервые познакомился с американскими, английскими и французскими славистами — У. Розенбергом, Р. Г. Суни, А. Рабиновичем, Э. Свифтом, С. Смитом, М. Ферро, Ю. Шеррер. Участвуя в дискуссии и общаясь с коллегами в кулуарах, мы стремились противопоставить интегрировавшихся в мировую историографию «молодых историков» «старикам», в чем отчасти и преуспели. Благодаря знакомству с У. Розенбергом спустя два года я принял участие в подготовке англоязычного «Критического справочника по русской революции. 1914–1921». Беседы с Ю. Шеррер «обернулись» годом учебы в парижской Школе передовых исследований по социальным наукам (EHESS) со стипендией французского правительства (в 1995–1996 гг.). А интенсивное общение с Э. Свифтом явилось важным событием в контексте моей переориентации с социальной истории на историю дискурса. Уже осенью того же 1993 года, получив рекомендательные письма У. Розенберга и И. Н. Олегиной, я оформил под тему будущей диссертации заявку на грант от RSS, который и выиграл летом следующего года. Заявка была выдержана в традициях социальной истории — я попытался, в частности, использовать концептуальный аппарат современной европейской социальной психологии (Тэджфел, Московичи).
На этом фоне уже к весне 1994 года состоялось мое знакомство с новыми «постмодернистскими» текстами по русской истории — например, со статьей Э. Наймана о «чубаровском деле», которую мне переслал Э. Свифт. Тогда же в моих руках оказались «Слова и вещи» М. Фуко. Необычные сюжеты, хотя и в традиционной аранжировке, разрабатывали близкие мне тогда коллеги: например, Н. Б. Лебина закончила (в соавторстве с М. В. Шкаровским) книгу о проституции в Петербурге — Ленинграде с середины XIX века до конца 1930-х годов. Собственный интерес к истории сексуальности проявился в выборе сюжета для доклада на готовившейся Левиной конференции по истории российской повседневности 1920–1930-х годов: концепции сексуальности в России 1920-х годов. Тогда я полагал, что пишу историю дискурса о сексуальности. На самом деле речь шла именно о «теориях» и их соотношении. Конференция оказалась поворотным для меня событием. В отличие от коллоквиумов в Институте истории, «погоду» здесь делали «постмодернисты». Я познакомился с теоретически ориентированными исследователями, жизнь и работа которых проходила между англосаксонским и российским мирами, — учеником Э. Гидденса В. Волковым и политическим философом-фуколдианцем О. Хархординым. Будучи неадекватным пафосу доклада Хархордина о советской личности, я обрушил на автора поток бессмысленной «критики». В то же время подлинный интерес к философии М. Фуко заставил меня более внимательно отнестись к тому, что жеименно хотел сказать Олег. Этот интерес привел меня весной следующего — 1995 года — на аспирантский курс В. Волкова по социальной теории в едва открытом Европейском университете.
Более глубокое усвоение «современного» исторического видения позволило мне написать текст об «автономии» и «корпоративности» в студенческом движении в России рубежа XIX–XX веков и во Франции в 1968 году как флуктуации европейского политического дискурса Нового времени, представленный в июне 1995 года на международной конференции по «революциям» в университете Абердина (Шотландия). Поездки на заседание Академического совета Международной ассоциации студентов-историков в Юваскюля (Финляндия), на «переговоры» с Яном ван Конингсбрюгге в Нидерланды, кратковременная работа в Международной Герценовской школе Н. И. Батожок (сентябрь — декабрь 1994 г.) — одной из первых частных средних школ Петербурга — содействовали дальнейшей «европеизации» моего сознания. Особую роль в этом движении сыграли мои отношения с Николаем Евгеньевичем Колосовым, с которым я был знаком еще с университетской скамьи (как студент может быть знаком с преподавателем). Историк французской бюрократии второй половины XVII века в начале своей карьеры, он всегда отличался ярко выраженными методологическими интересами. К середине 1990-х они сместились в сторону устной истории и когнитивных наук при сохранении французского критического пафоса 1970-х по отношению к «проекту» социальных наук в целом. В октябре 1995 года я участвовал в организованном им российско-французском коллоквиуме в СПбГУ, где рассказывал о советской профессуре «между партийно-государственной бюрократией от высшего образования и студенчеством». Этот доклад вызвал известный интерес у французских социологов Лорана Тевено и Жоэль Аффишар. Однако я еще не отдавал себе отчета как в специфике «социологии конвенций», так и тех отношений, которые традиционно поддерживали историки-«анналисты» с социологами. Впечатления от докладов Мориса Эмара, Бернара Лепти, Жана-Ива Гренье, Франсуа Досса также были «неопределенными»: мои представления об эволюции школы «Анналов» с конца 1980-х годов оставались еще весьма смутными.
С таким багажом, получив доброжелательные советы Копосова, я «высадился» в Париже в ноябре 1995 года. Мне предстоял год учебы в Школе передовых исследований по социальным наукам (Ecole des Hautes Etudes en Sciences Sociales). В качестве темы дипломной работы (dipl^ome d’'etudes approfondies) я выбрал «Дискурсы о сексуальности в СССР между двумя мировыми войнами (1920–1930-е гг.)». Тем самым моя предыдущая работа не пропала, а проекты диссертации и грантовой работы включили в себя новую составляющую. Тот факт, что тема плохо «стыковалась» с сюжетами, близкими Ю. Шеррер [12] , побудил меня искать неформального научного руководителя, каковым в итоге стал Андре Бюргьер, международно признанный специалист по исторической антропологии и истории семьи. Как двойственность моего статуса, так и относительная «широта кругозора», которую я приобрел в последние годы, позволили мне (и подталкивали меня) использовать шанс пребывания в Школе на сто процентов: я посещал семинары П. Бурдье и С. Московичи, Ж. Ревеля и П. Нора, А. Бюргьера и Ж.-Л. Фландрена, по истории немецкой философии между мировыми войнами и по ранней истории социальных наук (конец XIX — начало XX в.), по философии гостеприимства и по юридической кодификации «свободных профессий» в Италии XIX века. Работа над дипломом требовала постоянного совершенствования во французском языке через «глубокое погружение» в новый для меня социальный контекст. В определенный момент я обнаружил, что даже русские фразы строю на французский манер. Интерес к социальной философии, социальной теории и истории сексуальности тем самым приобрел «французский контур». Помимо дипломной работы, он существенно трансформировал мой подход к теме кандидатской диссертации (и грантового проекта для Института «Открытое общество», а также способствовал появлению текстов и докладов по «боковым» сюжетам: «Англо-американская культурная антропология, колониализм и „сексуальность“ аборигенов между мировыми войнами» (для лувенской конференции Международной ассоциации студентов-историков в декабре 1995 г.), «Евгеника и дискурс о сексуальности в Советской России 1920-х гг.» (для семинара А. Бюргьера в мае 1996 г.). Период неофитства середины 1990-х не был и вряд ли мог быть временем совершенного владения усваиваемыми техниками научного и философского анализа. Тем не менее, при всем своем несовершенстве, защищенная в EHESS дипломная работа стала рубежом моей «научной биографии».
12
И вообще плохо вписывалась в ее семинар по истории русской интеллигенции.