Чучело человека
Шрифт:
Так говорили они и говорили — из пустого переливали в порожнее. Рукавов сидел где-то на втором этаже, рассматривал зеркала, себя в них, не решаясь вызвать охрану. Охрана толклась на дальних постах, в дежурке, пила чай, чинила машину, пялилась в телевизор. Сентябрьский ветер нес в окно обрывки разговора, куски слов: высокий и требовательный «далекой», тихий, но близкий к твердому — Щепкина.
О голоса, разговоры… При многих разговорах присутствовал я — был в Тегеране, где лицезрел троицу в полном составе; помню, чем пахнут Черчилль и Рузвельт. Помню Жукова, склонявшего голову перед вождем, помню вождя. Вождя я помню и помню! Помню амбулаторный запах, тушеный фарш с луком, много лука, Заславского помню, братву его в белоснежных халатах, татуировку
Не уверен, что хотел жить, ибо не знал зачем. Но Заславский сказал, что мальчик, что дышит, и я потянулся к жизни. Мне хотелось взглянуть на ребенка, я ждал. Оказалось, что Всевышний вовсе не против воскрешения — не нужно на это никаких бумаг. И лишь сын родился, я шагнул к нему, но меня подхватили, швырнули в бутылку и почти уничтожили. Только выжил я, ушел от них, ускользнул из капкана…
Ускользнул…
Голоса, разговоры… Заславский… Одноухая сука…
Вождь собак не любил, но к той привык, не замечал беспородность, простил ухо. Она поджимала хвост, слушала речь, бросалась в кусты, садилась на лапы, подавая голос. Нас было двое в то утро за единственным ее ухом. Вождь приник, чтобы сделать внушение. Я был юн и мелок, мой товарищ — сед и огромен. Для товарища все закончилось разом. Я остался один. Ни запах керосина, ни бесконечный холод не причинили мне вреда. Я отпустил одноухую, вождь протянул руку, я принял ее… Я пребывал там, где находился он, слышал то, что говорили ему, мы сохранялись единым целым — его кровь растворилась во мне, его тепло согревало меня…
Дверь открылась, в комнату проник яркий свет, кто-то перенес вождя в столовую, к камину, укрыл одеялом, ибо от окна несло стужей. Все замерло в великом испуге…Смерть вождя принесла мистическую новизну: грудь не вздымалась, и показалось мне, что остываю вместе с ним. Но я жил, оставался нетленной его частью — я был им и мне нравилась эта мысль.
Академик Мясников прибыл на следующий день. Пульс не прослушивался с девяти часов прошлого вечера, тем не менее, он приложился к груди покойного. Так и есть, сердце молчало. Он вынул из саквояжа пинцет, оторвал меня от тела вождя, не понимая, что за акт совершает в эту минуту, опустил в коробку. И своды сошлись надо мной, и свет померк надолго, надолго, и сжался я от испуга и предчувствия вечности.
— Этого никак нельзя, — повторила Вращалова. — Нельзя ликвидировать Компанию… ты не представляешь, что будет, — Вращалова подняла лицо к небу, — не знаешь, каких людей тронешь.
— Другого варианта нет, — вздохнул Щепкин.
Вздохнул и содрогнулся, и упал, ибо сзади ударили, сбили с ног, бросили на землю. Ударили еще, снова и снова, но отпустили — не позволили сознанию покинуть тело.
— Другой вариант есть, — сказал Рукавов, — посмотри назад.
Щепкин пошевелился — за спиной, где-то сбоку и снизу вверх стояли люди Рукавова. Кто-то размахнулся и пнул ботинком в лицо, хлынула кровь. Щепкин застонал. Кто-то принялся шарить в карманах. Кто-то сказал, что Щепкин без оружия, и ударил еще раз, в грудь, в шею.
— Ну все, все, — остановил Рукавов, — в «коморку Папы Карло» его. А ты, падаль, — хозяин сорвал со стола скатерть, бросил Вращаловой, — оденься-ка!
И побежало все вдаль, от Щепкина побежало, назад, за спину; торпедой понесли, бревном, не щадя тела избитого, с хлопками да зуботычинами, закрыли на замок, прямо на пол бросили на бетонный, но с ковром узбекским, в обстановку кромешного мрака, где не дождавшись глаз, ощупью, по запаху найдешь унитаз блевануть, да койку забыться.
Какое время лежал — не понял, не больше часа, должно быть, только очнулся от резкого скрипа двери металлической, щелкнуло что-то, и темноту клин разрезал разящий, яркий клин — глазам больно. И силуэт возник — Рукавова силуэт. Дверь вновь скрежетнула, исчез клин, что-то щелкнуло — Рукавов включил лампу.
— А что это ты в темноте лежишь, Володя? — спросил Рукавов. — Посмотри, сколько книг, не читаешь.
Щепкин поднял голову: несколько полок с книгами, два стола под ними, две полированные кровати, на одной — он, Щепкин, на другой — Рукавов. Два кресла, телевизор с тумбой, забранное решеткой окно. Дежа вю — уже виденное — только где? Гостиничная обстановка, отсутствует запах кофе, и гула пылесоса тоже нет. Щепкин попробовал улыбнуться, но лишь поморщился. Поморщился и не вспомнил. Ничто, кроме решетки на окне, не раскрывало сущности темницы. «Коморка Папы Карло». Ну как же, как же!
Щепкин со стоном поднялся.
— В этом кресле сидел Липка, — сказал он, — качался из стороны в сторону и часто-часто крестился.
— В этом кресле он не сидел, — отозвался Рукавов с соседней кровати, — не то место.
— Знаю, — кивнул Щепкин, — очень похоже! Знаешь, Петя, ведь все тюрьмы похожи! Как траурная процессия похожа на свадебную. — Щепкин заглянул в зеркало над умывальником. — И мы с тобой похожи. Два Пьера, два Волана. Разве что у одного голова разбита. — Щепкин опустился в кресло. — Вот здесь сидел и часто-часто так крестился, кипит твое молоко.
— Липка, говоришь? Ублюдок он, твой Липка, всех обманул! И ушел вчистую. Я сердце его вырвал бы, скальп снял бы, иглы под ногти загнал. Главный мой враг. Увез ведь бабу сумасшедшую эту с выблядками Заславскими, спрятал. Дурачком прикинулся. И тебя обвел, и меня. Всех! Эх, какого льва проворонили. Ты против него — никто. Десяти стоит, сотни. Какую партию отыграл! Мне б таких людей!
— Какую бабу?
— Не твое это дело, Володя, мал еще. Ты скажи-ка мне, где диски спрятал? Отдай по-хорошему. Ты ведь не Липка, сломаешься.
— Не помню я, Петя, честное слово не помню. Только то, что если случится неожиданность, материалам дадут ход. Все вскроется, все марионетки полетят, чинуши твои. И в первую очередь — губернатор. Тебя судить будут, Петя. — Щепкин вновь попробовал улыбнуться, но вновь лишь поморщился. — А может и не будут, но убьют в любом случае — либо те, кого ты подвел, бандюганы твои, либо власти. Две стороны одной медали — выбор не принципиален.
— Тогда вот что. Сейчас тебя будут бить, постарайся не умереть до того, как вспомнишь, договорились? Вот и чудненько. — Рукавов, не вставая с койки, хлопнул в ладоши. — Ко мне!
Дверь тяжко поддалась, вошли двое с портфелем, весьма похожие на тех, кого Щепкин оставил на Волгоградской.
— Позвольте, — попросил один из них, приподнял Щепкина и накрепко привинтил жгутом к креслу, другой извлек из портфеля липкую ленту.
— Это чтобы тихо? — спросил Щепкин, более приободряясь, нежели бросая вызов. — Я все равно ничего не скажу.
— А я ничего и не услышу, — улыбнулся Рукавов с койки, вынул из коробочки ватные шарики, заткнул уши. — Начинайте.
Завертелись перед глазами разноцветные круги, заиграла музыка, затрясся пол, пошел на Щепкина. Побежала куда-то «далекая», размахивая голубыми флажками. Проехал длиннющий лимузин, из окна которого высунулась рука, и руку эту так захотелось, так захотелось поцеловать, и открылся лифт, в котором стояли молодая женщина с ребенком и военный летчик со звездой Героя на груди. Женщина вручила летчику ребенка, стала уменьшаться, превращаться в серую каменную бабу. Щепкин бросился к ней, но лифт закрылся и покатил вниз, ниже первого этажа, ниже всего, что только можно представить, к центру Земли, где жарко и нет воздуха. Щепкин крикнул им, чтобы они немедленно возвращались, но кто-то взял за руку, повлек к себе. Щепкин обернулся — стояла белоснежная обнаженная «далекая». «Знаешь, что это?» — спросила «далекая», показывая Щепкину темное пятно под грудью. «Не знаю», — признался Щепкин. «Клещ, — сказала «далекая» и улыбнулась самой лучшей на свете улыбкой. — Знак бедственных обстоятельств и слабого здоровья. Возможно, мне придется дежурить у постели больного. Если я раздавлю его, меня будет терзать вероломство друзей. Если я увижу сто крупных клещей на стволе дерева — мои враги любыми способами будут стремиться завладеть моей собственностью». «В сентябре — листья, в декабре — снег», — сказал Щепкин. «Хорошо, — согласилась «далекая», — пообещай мне, что если я вытащу тебя, ты убьешь его». «Клеща?» — догадался Щепкин. «Дурак!» — обиделась «далекая» и растворилась в воздухе.