Чудеса лунной ночи
Шрифт:
Агафья насторожила три ловчие ямы, «но ништо не попалось».
Зима, по словам старика, была нехорошая, «мокрая и вельми долгая». Сидя лишь на орехах, картошке, ржаной похлебке, репе и редьке (рыба кончилась в январе), «вельми ощадали».
В марте, зная, что рыба в это время не ловится, старик спустился все же к реке и неделю провел у воды с удочкой, изловив одну случайную «рыбицу чуть побольше ладони».
Появляясь в поселке геологов, «таежники» твердо, однако, держались своих запретов — ни хлеба, ни мяса, ни рыбы, ни каши, ни сахара!
«Не можно» — и все!
И
Агафья выглядела сейчас здоровее, чем в прошлое лето, хотя то и дело жаловалась на боль в руке. Лицо из мучнисто-белого стало у нее смугловатым.
— Морковку любишь? — спросил я, проверяя предположенье насчет каротина.
Заулыбалась. Поняла как намек, побежала с берестяной посудой в погреб.
Карп Осипович за год заметно сдал. Ссутулился, тише стал говорить — слышать его можно, лишь сидя в двух-трех шагах. Озабочен видами на урожай таежный и огородный. Картошка обильной быть не сулила. Зато хороший в этом году урожай в кедрачах. Но тоже забота — как орешить? «Я на кедру влезть уже не могу.
Агафья боится — ну, как рука онемеет?» Колотом бить? Раньше не били, берегли кедры, теперь же и силы для колота нет. А орехи обильно родятся только в три года раз. Ерофей ободряет: «Поможем!» Помогу старик, привыкший к жизненной автономии, принимает как терпимую крайность. Но эта крайность на виду у него разрастается, становится неизбежностью. И что поделать? В вечерней молитве помянул во здравии Ерофея и «деток его», и многих людей «из мира», от коего хоронился и без которого, теперь уже ясно, долго не протянул бы.
После беседы с богом старик поменял гостевую рубаху на затрапезную, снял сапоги и, кряхтя, водворился на травяную постель у печки. Умолкла в своем уголке и Агафья.
Стеариновая свеча, пока не спим, не потушена. Самое светлое место в избенке — пол, покрытый соломой. На ней мы втроем устроились на ночь, положив в головА мешок с прошлогодним немолоченным горохом…
Некрепок был сон. Стонала от боли в руке Агафья. Старик в практическом деле проверил лежавший у него в изголовье фонарик. Освещая себе дорогу около спавших, он скрипнул дверью… Вернувшись, несколько раз включал-выключал дареную штуку, проверял надежность необычного света.
А проснулись мы утром от ударов кресала о кремень — Агафья испытанным способом добывала огонь для печи.
Не терпелось, понятное дело, узнать: ну а как «мирская» волна любопытства и сострадания к этому аномальному закутку жизни докатилась сюда? И как ее приняли? Кое-что в письмах и по дороге сюда Ерофей мне рассказывал. «Парадный прием», оказанный нам, тоже кое о чем говорил. И все же?
— Карп Осипович, видели вы газеты с рассказом о вашей жизни?
— Как же, как же, Ерофей в аккуратности все передал.
Старик ведет меня к поленнице дров, сложенных под навесом избы, достает лежащий между поленьев, бечевкой перевязанный круглячок — прошлогодний, уже пожелтевший комплект «Комсомолки».
— Сумели прочесть?
Старик простодушно сказал, что нет, не сумели. «Будто бисер — писанье. Глаза от натуги слезятся». По той же причине, а также по «непонятности слов» не осилила «в миру» нашумевшую публикацию и Агафья. Место храненья газет и два-три нечаянных слова дают основание думать: сочли греховным читать.
Но содержание «жития» им было, как видно, в подробностях пересказано. «А маменька-то на кедру не лазила. Боялась», — смеясь, уличила Агафья меня в неточности.
— Люди знают теперь, как живете…
Обстоятельство это, как видно, тут обсуждалось, и было, наверное, найдено: ничего дурного в том нет.
— Родня у нас отыскалась… — Теперь Агафья, тоже из поленницы дров, достала пожелтевшую, изрядно помятую фотографию. На снимке — две женщины и два громадного роста бородача.
Оказалось, нашлись у Агафьи двоюродные братья по матери.
— Поди, и жить зовут к себе на Алтай?
— Едак, едак, зовут. Да нам-то не можно. Мирское житье-то у них.
— А фотография отчего же в дровах? В избе-то лучше бы сохранилась.
— Не можно! — сказал старик. — С божественным ликом под единою крышей это держать не можно.
Вот такие оказались дела с печатным «бисерным» словом и со всякими ликами.
Чтобы к этому больше не возвращаться, полез я в рюкзак, достал подарок, который вчера не спешил отдавать. В картонном пакете упакованы были снимки и номер журнала «Советское фото» с рассказом о том, как не просто было тут с фотокамерой. Рассчитывал так, увидят карточки и поймут: ничего страшного! И можно будет тогда их как следует поснимать. Отдельно и очень старательно, с негатива геологов напечатал я снимки умерших: Натальи, Дмитрия и Савина. Показываю фотографии одну за другой. И вижу на лицах Агафьи и старика великое замешательство — не знают, как быть.
С одной стороны — дорогие близкие лица, с другой — богопротивное дело — лик на бумаге. Чувствую, путь к фотосъемке это дарение мне не открыло. Аккуратно собрал все в пакет, отдал. «Ваше. Делайте что хотите». Наутро увидел пакет завернутым в бересту. И где же? Все там же, в дровах под навесом.
А вот потрепанную «Псалтырь», присланную мне какой-то старушкой с просьбою «Лыковым, прямо в руки», старик и Агафья сейчас же понесли в хижину и битый час у свечи читали, сличали со своей «истинно христианской» «Псалтырью», и нашли, что книга «испоганена никонианством».
— Много, я вижу, расплодилось никониан, — философски заметил Карп Осипович во время спокойной беседы, — много…
Чувствовалось, в ряды никониан относит он также и нас с Ерофеем. Николая Николаевича, представленного ему «начальником над лесами», геологов, вертолетчиков, всех, кого знал…
— Идейно крепок, — пошутил Ерофей у костра, вспоминая эту беседу. — Вы, мол, пишите и говорите, а наше дело с Агафьей картошку сажать да молиться двумя перстами…
— Карп Осипович, вот вы говорите: «никониане, никониане…» А ведь люди-то не дурные, помогают, добра вот всякого понаслали…