Чудесные занятия
Шрифт:
Об этом я говорю сейчас, когда уже нет ничего невыясненного; так бывает, если случится кража: все вдруг вспоминают, что и в самом деле какие-то подозрительные молодые люди крутились вокруг лакомого куска. Но в этих расплывчатых фантазиях, которые я рассеянно сплетал, что-то с самого начала вело меня все дальше, создавая ощущение чего-то подозрительного; поэтому в тот вечер, когда Гарсиа Боуса вскользь упомянул о любопытных результатах учета, одно я соединил с другим и с удивлением, почти со страхом понял, что картина начинает проясняться. Возможно, из всех, кто наверху, я был первым, кто знал об этом.
Затем следует смутный период, когда смешиваются растущее желание утвердиться в своих подозрениях, ужин в «Пескадито», сделавший близким мне Монтесано с его воспоминаниями, осторожные и все более частые погружения в метро, которое я теперь воспринимал как нечто совершенно другое, как чье-то медленное, отличное от жизни города дыхание, как пульс, который почему-то перестал биться для города, как нечто переставшее быть только одним из видов городского транспорта. Но прежде чем действительно погрузиться (я имею в виду не обычную поездку в метро, как это делают все люди), я долго размышлял и анализировал. На протяжении трех месяцев, когда я ездил восемьдесят шестым трамваем, чтобы избежать и подтверждений, и обманчивых случайностей,
Здесь следует сказать, что от них я не видел ни малейшей помощи, скорее наоборот, ждать или искать их поддержки было бы бессмысленно. Они там даже и не знают, что с этих строк я начинаю писать их историю. Со своей стороны, мне бы не хотелось их выдавать, и в любом случае я не назову тех немногих, имена которых стали мне известны за несколько недель, что я прожил в их мире; если я и сделал все это, если пишу сейчас эти заметки, так только из добрых побуждений — я хотел помочь жителям Буэнос-Айреса, вечно озабоченным проблемой транспорта. Но речь теперь даже не о том, сейчас мне просто страшно спускаться туда, хотя это и глупо — тащиться в неудобном трамвае, когда в двух шагах метро, и все на нем ездят, и никто не боится. Я достаточно честен, чтобы признать: если они выброшены из общества без огласки и никто ими особенно не заинтересуется, мне будет спокойнее. И не только потому, что чувствую угрозу для своей жизни, пока нахожусь внизу, — ни на одну минуту я не ощущаю себя в безопасности, даже когда занимаюсь своими исследованиями вот уже столько ночей подряд (там всегда ночь, нет ничего более фальшивого, искусственного, чем солнечные лучи, врывающиеся в маленькие окна на перегонах между станциями или до половины заливающие светом лестницы); вполне вероятно, дело кончится тем, что я себя обнаружу, они узнают, для чего я столько времени провожу в метро, так же как я безошибочно различаю их в густой толпе на станциях. Они такие бледные, но действуют четко и продуманно; они такие бледные и такие грустные, почти все такие грустные…
Любопытно, что с самого начала мне очень хотелось разузнать, как они живут, хотя узнать, почему они так живут, было бы важнее. Почти сразу я оставил мысль о тупиках и заброшенных туннелях: их существование было открытым и совпадало с приливом и отливом пассажиров на станциях. Между «Лориа» и «Пласа-Онсе» смутно просматривалось нечто похожее на Hades [*] , с кузнечными горнами, запасными путями, хозяйственными складами и странными ящиками из темного стекла. Это подобие ада я разглядел в те несколько секунд, что поезд, отчаянно встряхивая нас на поворотах, приближался к станции, сверкающей особенно ярко после темного туннеля. Но достаточно было подумать, сколько рабочих и служащих снуют по этим грязным ходам, чтобы сейчас же отбросить мысль о них как о пригодном опорном пункте: разместиться там, по крайней мере на первых порах, они не могли. Мне достаточно было понаблюдать в течение нескольких поездок, чтобы убедиться — нигде, кроме как на самой линии, то есть на перронах станций и в почти непрерывно движущихся поездах, нет ни места, ни условий, где они могли бы жить. Отбросив тупики, боковые ветки и склады, я пришел к ясной и ужасающей истине методом исключения; там, в этом сумрачном царстве, то и дело возвращалось ко мне осознание единственной правды. Существование, которое я описываю сейчас в общих чертах (кое-кто скажет — предполагаемое), было обусловлено для меня жестокой и непреклонной необходимостью; последовательным исключением различных вариантов я получил единственно возможный. Они — теперь это было совершенно ясно — размещались нигде: жили в метро, в поездах, в постоянном движении. Их существование и циркуляция их крови — они такие бледные! — обусловлены безымянностью, защищающей их и по сей день.
*
Преисподняя (греч.).
Поняв это, остальное было нетрудно установить. Лишь на рассвете или глубокой ночью поезда на «Англо» идут пустыми, поскольку жители Буэнос-Айреса полуночники и всегда кто-нибудь да войдет в метро перед самым закрытием. Возможно, последний поезд и можно было бы счесть ненужным, просто следующим в силу расписания, ибо в него никто уже не садится, но мне никогда не доводилось видеть такого. Или нет, видел несколько раз; но он был по-настоящему пустым только для меня; его странными пассажирами были те из них, кто проводил здесь ночь, выполняя нерушимый устав. Я так и не смог
обнаружить место их вынужденного убежища в течение трех часов — с двух ночи до пяти утра, — когда «Англо» закрыта. Остаются ли они в поезде, который идет в депо (в этом случае машинист должен быть одним из них), или смешиваются с ночными уборщиками? Последнее наименее вероятно, так как у них нет спецодежды и уборщики знают друг друга в лицо; я склоняюсь к мысли, что они используют туннель, неизвестный обычным пассажирам, который соединяет «Пласа-Онсе» с портом. Кроме того, почему в помещении на станции «Хосе-Мариа-Морено», где на дверях написано «Вход воспрещен», полно бумажных свертков, не говоря уже о странном ящике, где
Я сказал об эстетической потребности, но, возможно, соображения мои носят скорее прагматический характер. Их план должен быть гениально простым, чтобы каждый из них в любой момент их подземного существования мог действовать четко и безошибочно. Допустим, как я убедился благодаря своему долготерпению, каждый из них знает, что больше одной поездки в одном и том же вагоне делать нельзя, чтобы не привлекать к себе внимания; с другой стороны, на конечной станции «Пласа-де-Майо» нужно занять место, поскольку на станции «Флорида» садится очень много народа и все норовят занять места и ехать так до конечной. А на «Примера-Хунта» достаточно выйти, пройти несколько метров и смешаться с толпой пассажиров, которые едут в противоположную сторону. В любом случае они играют наверняка, потому что подавляющее большинство пассажиров проезжает только часть линии. А когда через некоторое время люди снова поедут на место — лишь полчаса они проводят под землей и восемь часов на работе, — едва ли они узнают тех, кто был с ними рядом утром, тем более и вагон, и поезд уже будут другие. Мне стоило труда удостовериться в последнем, соображение это весьма тонкое и вполне укладывается в рамки схемы, призванной исключить возможность быть узнанным служителями или пассажирами, попадающими в тот же поезд (что случается от двух до пяти раз в зависимости от наплыва людей). Сейчас я, например, знаю, что девушка, которая в тот вечер ждала на «Медрано», вышла из предыдущего поезда и села в мой, чтобы ехать до «Рио-де-Жанейро», и что там она сядет в следующий; как и все они, она располагала точными указаниями до конца недели.
Они научились спать сидя, причем не больше пятнадцати минут. Даже тот, кто ездит по «Англо» лишь время от времени, в конце концов по малейшему изгибу пути, легкому повороту привыкает безошибочно узнавать, едет ли он от «Конгресо» до «Саэнс-Пенья» [285] или направляется к «Лориа». В них же привычка сильна настолько, что они просыпаются именно в тот момент, когда нужно выйти и пересесть в другой поезд. Они сохраняют достоинство даже во сне — сидят прямо, чуть склонив голову на грудь. Двадцать раз по пятнадцать минут им достаточно, чтобы отдохнуть, кроме того, у них есть еще те непостижимые для меня три часа, когда «Англо» закрыта. Когда я подумал, что в их распоряжении есть целый поезд — а это подтвердило мою гипотезу о тупике в ночные часы, — я сказал себе, что они обрели в своей жизни такую ценность, как общение, к тому же приятное, если они могут ездить в этом поезде все вместе. Быстро, зато с аппетитом и в компании поглощаемая еда, пока поезд идет от одной станции к другой, крепкий сон между двумя конечными остановками, радость дружеских бесед, а может, и родственных контактов. Однако я убедился, что они строго придерживаются правила не собираться в своем поезде (если только он один, поскольку их число медленно, но неуклонно растет): они слишком хорошо знают, что любое узнавание будет для них роковым и что три лица, увиденные вместе, память удерживает лучше, нежели те же лица, увиденные порознь и в разное время, — во всяком случае, это подтверждает практика допросов.
285
«Саэнс-Пенья» — станция метро на улице Саэнс-Пенья. Улица названа в честь Луиса Саэнса Пеньи (1823—1907), аргентинского государственного деятеля, президента Аргентины в 1892—1895 годах.
В своем поезде они видятся только мельком, чтобы получить новое расписание на неделю, которое Первый из них пишет на листках из блокнота и каждое воскресенье раздает руководителям групп; там же они получают деньги на недельное пропитание, и там же помощник Первого выслушивает всех, кому надо что-нибудь из одежды или что-то передать наверх, а также тех, кто жалуется на здоровье. Программа состоит в следующем: надо так состыковать поезда и вагоны, чтобы встречи стали практически невозможны, и судьбы их расходятся до конца недели. Итак, можно сказать — а к этому я пришел после напряженных раздумий, после того, как представил себя одним из них, как страдал и радовался вместе с ними, — так вот, можно сказать, что они ждут воскресенья так же, как мы наверху ждем нашего: оно приносит отдых. Почему Первый выбрал именно этот день? Вовсе не из уважения к традиции — это как раз могло бы меня удивить; просто он знает, что по воскресеньям в метро ездят другие пассажиры, а значит, шансов быть узнанным меньше, чем в понедельник или в пятницу.
Осторожно соединив куски мозаики, я разгадал первичную фазу операции и начал с поезда. Те четверо, согласно результатам учета, спустились в метро во вторник. Вечером того же дня на станции «Саэнс-Пенья» они изучали лица проезжающих машинистов в раме окна. Наконец Первый подал знак, и они сели в поезд. Теперь надо было ждать до «Пласа-де-Майо» и, пока поезд проезжает тринадцать следующих станций, устроиться как-то так, чтобы не попасть в один вагон со служителем. Самое трудное — улучить момент, когда, кроме них, в вагоне никого не будет; им помогло джентльменское распоряжение Транспортной корпорации Буэнос-Айреса, которое отводит первый вагон для женщин и детей, и по укоренившейся привычке жители города не жалуют этот вагон своим вниманием. Начиная со станции «Перу» в вагоне ехали две сеньоры, которые говорили о распродаже в «Доме Ламота» («Карлота одевается только там»), и мальчик, погруженный в неподходящее для него чтение «Красного и черного» (журнала, а не романа Стендаля). Служитель был, наверно, в середине состава, когда Первый вошел в вагон для женщин и негромко постучал в дверь кабины машиниста. Тот открыл, удивленный, но пока еще ничего не подозревая, а поезд уже приближался к «Пьедрас». «Лиму», «Саэнс-Пенья», «Конгресо» проехали без происшествий. На «Паско» была задержка с отправлением, но служитель был на другом конце состава и беспокойства не проявил. Перед «Рио-де-Жанейро» Первый вернулся в вагон, где его ждали трое остальных. Через сорок восемь часов машинист, одетый в штатское — одежда была ему немного велика, — смешался с толпой, выходившей на «Медрано», и, увеличив на единицу число пассажиров в пятницу, послужил причиной неприятности для старшего инспектора Монтесано. А Первый тем временем уже вел состав, тайком обучая этому делу остальных троих, чтобы они могли заменить его, когда понадобится. Полагаю, они проделали то же самое и с машинистами тех поездов, которыми завладели.