Чудесные знаки
Шрифт:
Шли дальше. Еще нашли двор. Стояла голубятня. Нежные голуби мурлыкали за сеткой. Спиной к нам ко всем, лицом к голубятне, сидел злой старик в майке, шея цыплячья, худенькие плечики.
— А это вот постаревшая таганская шпана. Его дети уже не гоняют голубей.
Люся гордится своей Таганкой, грустит, что простой таганский народ не верит, не хочет с нею сближаться. Не понимает, что им ничего нашего не надо. Как они живут, мы не поймем никогда.
Потом сидели на лавочке у Люсиного дома. На соседней парни пили пиво из трехлитровой банки.
— С утра так пьют, — сказала Люся.
— Я
— Видишь ли, они молодые, здоровые.
— Нет, Люся. Они просто пьют в разумных пределах.
Люсин пес Дракон залаял. Я ему: «Ну, Драня! Не ори!» Миттельшнауцер, таких собак боятся, особенно мужчины, неудобно. Люся говорит: «Отстань от моей собаки. Драня, ори как хочешь!» Ну тот орет. Стыдоба. Тут вижу, из соседнего дома выходит парнишка с сенбернаром. Сенбернар бросается мощным телом, Дракон заходится, а юноша злится, дергает своего сенбернара, и тот вертится, как щенок. Юноша посмотрел на нас даже с ненавистью. Я говорю:
— Люсь, а чего это он?
— Пусть пройдет, — шепнула большая Люся, опустив лицо.
Дракон прыгал рядом с нами и скулил и орал вслед сенбернару. Юноша уходил по скошенной траве, а сенбернар вертелся, как щенок, взлетал к лицу хозяина, ему было мало короткого поводка, он был молод, как хозяин-юноша. Он был растерян.
— Три года назад я с ним дружила, он был хороший мальчик, его Леня звать. Он любил свою собаку, мы вместе гуляли. Он у мамы поздний, сейчас ей где-то пятьдесят пять, она умирает от рака. Останется он один. Он не с ненавистью смотрел, он страшно самолюбив. Месяц назад занял у меня сорок тысяч на неделю, не смог отдать, и сейчас все тяжелее. Мы не здороваемся, избегаем, я взрослый человек, я должна подойти и отчитать его, больше некому. Он окончил ПТУ, работает электриком.
Юноша прошел обратно, а большой сенбернар взвивался на коротком поводке, как щенок. Дракон метался и скулил, хотел играть с дружком своим.
— Наши собаки ведь вместе выросли, они дружили. Леня больше не любит свою собаку. Собака мешает его молодой жизни.
Юноша, уходя, не скрываясь, довольно долго смотрел на нас. В глазах его была ненависть.
— Люся, Люсь, он нам показывает свою ненависть.
— Да что ты! Он прячет свое лицо, — объясняла мне Люся, якобы разглядывая свои синие матерчатые тапочки.
Я тоже стала смотреть на свои синие матерчатые тапочки. Мои были с иностранным словом на носках. Слово было «хэлло!» Мы их с Люсей купили на Черкизовском рынке, только она — без «хэлло!», однотонные. Наши тапочки были старушечьи.
— Ничего не прячет он, вон же смотрит он! — шептала я, глядя на свои «хэлло».
— Ему тошно от этих сорока тысяч, Шура. Он прячет лицо, мучается. Он невероятно самолюбив, — шептала она, повесив голову.
Но я видела, он нарочно смотрел на нас. Довольно дико смотрел. Он хотел, чтоб мы видели, что он на нас смотрит. Когда он ушел, я подумала, что зря моя большая толстая подруга подружилась с этим дворовым мальчиком, чужим сыном. Пока он был маленький, ему было интересно про собак, путешествия. А теперь у него умирает его поздняя мама, и он электрик, и его летящая юность, и тяжелая, требующая внимания собака, и большая из детства
— Ну вот, ушли. Пока сидели, я думала, что мешают. А ушли, и мы остались с тобой одни, Люся.
— Это солнце село, а не из-за парней. Пора и нам, Саша.
Как будто мы живем в домах, когда стемнеет, выключаем свет и к нам выступают навстречу книжки, предметы, любимые звери — все, что мы любим. Как бы оцепенело ни сидели мы в старом халате над остывшим чаем, уже невозможно курить, и телевизора оскал опостылел, все, что мы любим, терпеливо и холодно наблюдает за нами из углов нашей комнаты. А снаружи, на улице, под окнами, бродят сироты.
Еще Колюня есть у них в переулке. Контузия с той войны еще. А у Люси в квартире тоже старик, но с детства такой. Вася. Они дружат. Вася и Колюня, взявшись за руки, ходят в психдиспансер.
Или пройдет двенадцатилетний мальчик моего центра, моей Москвы. С истомленным лицом андрогина.
— Все! Лето убегает! Лето убегает, Саша!
В Серебряном Бору набрели на зацветшую заводь. Вдруг увидели лилии. Настоящие, никто не порушил, не посносил, покачивались на воде, священной белизны, сияли холодом.
Люся всплеснулась:
— Лотосы! Маленькие лотосы!
— Эх ты, моя толстая подруга! Это не лотосы, это ж лилии!
— Откуда ты знаешь?
— Я была в Германии, там такие парки, знаешь! Тебе не снилось!
— Мне ни разу не снилось. Маленькие лотосы! Маленькие лотосы! Знаешь, когда наконец твой немчура приедет, я хоть увижу его, я хоть узнаю, кто тебя сделал такой спесивой.
Меня затошнило. Я сказала:
— Ты что? Он разве приедет?
— А ты как думала?
Мы с ней ужаснулись.
Так мы плели сказку женского сердца.
В конце февраля решила избавиться. Защититься злой приметой. Когда-то в седой древности люди заметили, что мир ревнив и завистлив. Стоит кому-нибудь найти свою радость и побежать, рассказать друзьям о ней, радость тут же кончалась. Ее рассасывали злые друзья. И до наших дней сохранилась примета: молчи, как вор, найдя свое счастье. Или же, рассказанное, оно прольется в бездонный, обездоленный мир, и ты останешься гол как сокол.
Как нечестно, нечестно быть юродивым! Как высокомерно юродство!
Я позвонила в «Комсомольскую правду», сказала, пришлите, пожалуйста, корреспондента, я хочу дать интервью. (Это не двое-трое, ну пятеро друзей, это пятьдесят миллионов читателей.)
Побледнев, меня слушала журналистка. Мяла жаркими пальцами рюмочку. Диктофон лежал посреди круглого столика. За окном была метель.
Идет — не споткнется. Глаза вниз. Грязные волосы из-под скуфьи. Безбородый. Борода не растет? Взял споткнулся (ноги онемели на холодной земле). Усмехнулся почему-то, дальше идет. Никто его не видит. Сам идет.