Чудесные знаки
Шрифт:
Я протираю чашку, а сама слушаю его голос. Его еще не найдя, я ведь уже слышала этот язык. Не зря же я заслушалась! Да, я не ошиблась тогда, я правильно шла: в самой глубине этого немецкого языка спрятан жилец.
В прихожей у фрау висит большой портрет старинной дамы. На даме пудреный парик, с висков высоко забранный буклями. Внизу, у палевых цветов пышной юбки, двое деток стоят: неясный мальчонка со шпажечкой и девочка с маленьким сильным личиком. Девочка сжимает собачку. Носогубная складка у девочки очень сильно обозначена, поэтому девочка похожа на мужчину. Она — прабабушка фрау Кнут.
Ветер вверг…
Ночами Далемский парк шумит ветром. Осень горит, великолепная, гордая.
В моей деревне уже заплакал бы лес,
Вечерком надену папкины валенки, побегу на ту сторону к бабке, техничке. Она техничкой работала летом в домотдыха. Она мне даст попить. И успокоюсь. У нее избенка на другой стороне. Мы то, второе окошко картонкой забили с ней. Стекла не допросишься. Надо бы досками, но баба Лиза боится: подумают, что не живут. Она фуфайкой картонку завесила. Не поддувает. Мы посидим у печки, я попью, успокоюсь. Баба-Лизино питье с тех лугов, что за военчастью, туда надо через болото. Надо знать.
Мы посидим, посмотрим в огонь. Мы посмеемся, как директор домотдыха весь из себя. Я покажу, как он ходит. Будем смеяться.
Зимой мужики и парни нещадно рубят друг друга топорами, бездыханные падают с мостика, проламывают лед, электричество отключают все время.
Пожалуйста, вспомни меня.
Ночью, сквозь сон, слышу запах корицы, ванили, кипящей клубники.
В Германии тесно от цветов. Заглядеться на них невозможно.
Гигантские тыквы колют долями. Оранжевые продают куски.
Неведомые соленья в чанах, нету русских соленых огурчиков в эмалированных ведрах, где в рассоле листья смородины и укроп.
Связки сморщенных пряных плодов.
Разных колбас. Разных хлебов. Немцы покушать не дураки.
А рядом за столиком круглолицый крестьянин продает кожаные туфельки для тех, кто еще не умеет ходить. Внутри мех и зашито по швам саморучно.
Ночью в мою кладовочку, где я сплю на каком-то сундуке, доносится запах кардамона, корицы. Черного перца, мятных зеленых листиков. Зеленые мятные листики немцы едят с помидорками.
А накануне мы с фрау Кнут купили гигантскую тыкву. Фрау Кнут, смеясь, торговалась со смирным крестьянином. Носогубная складка у нее была, как у девочки.
Мы ее прикатили, «на восемь супов! Мой Фриц будет искренне рад!».
И ночью пошла работенка. Закипело, забулькало.
Даже не в том дело, что фрау хромает, щеки румянит, а брови чернит, а почему же петли визжат и скрежещут всю ночь?!
Я потихонечку встала, пошла в темноте на дальний свет кухни. У двери
Я подумала, что фрау ушла в кладовку винца попить, я приоткрыла тихонечко дверь и просунула голову. Фрау сидела на стуле лицом к двери. Полузакрыв глаза, она улыбалась накрашенным ртом, она дремала, греясь, добрая старая немка. В животе у нее была открыта дверца, я так и знала — петли заржавлены, а смазать эта фрау не дотумкается. Шелковый, за дверцей пел и гудел огонь, над ним висела белая кастрюлька, а в ней, кисло-сладкий, весело булькал оранжевый тыквенный суп. На радость фрау и фрауниному сыну Фрицу.
Осторожно прикрыв дверь, я тихохонько пробежала в свою кладовку и скользнула под старый фраунин халат (она отдала его — укрываться).
Слабею я на твоей земле, пойми ж ты! Вот я думаю, что у меня есть? Да ничего.
Жилец, не поднимая глаз, прикажет, я несу, не поднимая глаз, ставлю перед ним.
Он слегка кивнет. Он не мне кивнет, а тому, что исполнилось по его. Хотел он чашку? Стоит уже. Стеклянную бутылку с подземной синеватой водой? Здесь она. Задумается. Заглядится в эту воду, брови задрожат и губы, но не заплачет, а встряхнется, нальет в чашку, попьет и пристукнет чашкой по столу! Германец!
А есть у меня все-таки зарплата фрау Кнут.
«Дозволь с твоим мужем ночь перебыть».
Я говорю:
— Фрау, возьми мои дойчмарки с серебряной полоской посередке. Загляденье!
Она усмехнется:
— Я очень знаю цену деньгам. Пока не заснет, не входи. А то он рассердится.
Ноченька, ночка, ночь немецкая. Я уж сама чуть не сплю, а он не спит, как нарочно, не спится ему, ходит и ходит там, у себя. Уже весь Далем погас, они рано ложатся. Уже небо стало прозрачным, холодным, с зелено-бледным светом вдалеке. А он все ходит и ходит. Ночь длится, ему, если захочется, тоже все видно. Он подойдет к своему окну, ночь увидит, постоит, рассеянный, вздохнет, сам не зная о чем. Зачем-то он ходит, не спит. В тревоге он, что ли? Бывает, сам не знаешь отчего, а загрустишь, и весь день потеряешь от своей беспричинной печали. Вот он ходит и ходит. Я стою, я смотрю в окно, мне больше нечего делать. Мне совсем уже нечего делать. И вот я вижу, как ночь бледнеет. Становится бледная, прозрачная, нельзя этого, а что я-то могу поделать? Что мне делать-то? Этот ходит, а эта бледнеет, оба движутся, одна я неподвижная, я уж не знаю, куда мне двигаться, где мне вообще находиться? Одно что — я ее выкупила, а он никак не замрет, а если войду, что будет? он увидит меня, он рассердится, он не может открытыми меня увидеть глазами, он их должен закрыть.
Он затих.
Я вхожу, а он спит. Там, на кровати. Я подошла, он лежит, он руку в локте согнул и на глаза положил. Только рот видно. Дышит — не дышит. Никого-то нет. Одна я везде. Дышит — не дышит. Губы только и видно. Губы дрогнут в обиде (что-то мелькнуло во сне у него, ему не понравилось), он вздохнул, опять дышит совсем тихо. Что-то он дышит так? Совсем глубоко в сон ушел, не достать, почти что не видно его, красоты не нашей, непонятной мне. Как-то мне удивительно так, отчего ты такой прекрасный? Уж прекрасней и нету, я же видела мир. А вот все-таки удивительно — я приблизилась к тебе, почти что совсем подошла, и — отпустило. Тихое счастье, и все. Пусто и счастливо. Нигде не болит. Пусто и счастливо. Дышит — не дышит. Уж почти что совсем не видно его, так глубоко в сон свой ушел. Бледный-бледный, почти что совсем побледнел. И ночь побледнела. Друг за другом гоняются. Целуют в глаза, разлучиться не могут, бледнеют, пока друг друга не перекалечат.