Чудо о розе
Шрифт:
Я желал бы, чтобы эта книга стала, кроме всего прочего, похвальным словом воровству. Мне бы хотелось, чтобы мои маленькие приятели предстали изысканными ворами, пылкими и живыми, как Меркурий. А были ли мы в самом деле ворами? Не думаю, и это меня удивляет, да и огорчает. Преступления, которыми мы друг перед другом бахвалились, своей необычностью и дерзостью напоминали эти варварские украшения, в которые сегодня не могут больше рядиться действующие лица: шпионаж, гробы из амириса, любовные страсти принцев, утопленники, самоубийцы, повесившиеся на собственном шарфе, деревянные протезы, педерастия, роды в убогом фургончике и тому подобное — и которые прежде превращали их в экстравагантные божества. Так умели украшать себя дети — герои моего повествования. Они приходили сюда со своим прошлым, и оно, как правило, было трагическим и благородным. По мере того, как это прошлое придумывалось, оно струилось из их маленьких ртов, грубых и ворчливых. Надо, чтобы они были такими, раз я показываю их такими. Я ничего не выдумываю. Если я рассматривал их под определенным углом зрения, так это потому, что, увиденные оттуда, они
Когда я говорю, что все дети — это дети короля, я прежде всего думаю о нем. Метейеру было восемнадцать. Обычно мне бывает противно описывать некрасивых молодых людей, но этот так часто был героем моих грез, что я готов вновь припомнить его треугольное лицо, усеянное веснушками и красными прыщами, его резкие, угловатые движения. Самым внимательным слушателям, среди которых был и я, он поведал, что является прямым потомком королей Франции. Сквозь тонкие губы струилась генеалогическая цепочка. Он заявлял свое право на трон. Никто еще никогда не изучал воздействие королевской идеи на детей. Должен сказать, что не знаю ни одного ребенка, который, листая «Историю Франции» Лависса, Байе или какого-нибудь другого автора, не воображал бы себя наследником престола или принцем крови. Больше всего пищи для подобных мечтаний дала легенда о Людовике XVII, сбежавшем из тюрьмы. Метейер, должно быть, тоже прошел через это. Он видел себя наследником французских королей. Только не надо путать манию величия Метейера и мою склонность к самозванству, которая заставляла меня мечтать о том, как я становлюсь членом какого-нибудь влиятельного семейства. Заметим, что Метейер считал себя королевским сыном или внуком. Он хотел стать королем, чтобы восстановить попранный порядок. Он был королем. Я же хотел лишь совершить кощунство, осквернить чистоту семейства, как я мог бы осквернить касту авторитетов, пробравшись туда, будучи проституткой.
По мере того как я пишу, я вспоминаю все больше и больше подробностей об этом мальчике. Он был королевских кровей, потому что мысль о монаршестве преображала всю его личность. Его бледные, худые ноги, обутые в сабо, были жалкими ногами принца, ступающими по ледяным плитам Лувра или по слою пепла. Какое изящество, какую надменную бедность являл собою Дивер в каждом из своих жестов. Один был принцем, другой конквистадором.
Авторитетные воры семейства Б не замечали или делали вид, что не замечают Метейера, который жил одной-единственной, глубоко запрятанной идеей о своем королевском происхождении. Но эта живая дарохранительница со своими высокомерными жестами, такими, должно быть, как у дьякона Этьена, который проглотил просфору, дабы спасти ее от осквернения, и само его высокомерие, нас глухо раздражали. Я говорю «глухо», потому что мы никак не выказывали наше раздражение и даже сами не подозревали, что это нас как-то задевает. Но однажды вечером наша ненависть прорвалась, Метейер сидел на нижней ступени лестницы, ведущей в дортуар. Может быть, он воображал себя Святым Людовиком под сенью дуба Правосудия? Он говорил, и тут кто-то осмелился рассмеяться. На смешки он ответил презрением. И тогда вся злоба, которая скопилась в нас, одним всплеском смела преграды и захлестнула его: удары, пощечины, оскорбления, ругательства, плевки. Так семейство вспомнило, что он якобы проболтался о побеге Дереля, Леруа, Морвана. Обвинения подобного рода, даже если это просто подозрения, самое худшее, что только может быть. Никто и не подумал выяснять, правда это или нет. Одних подозрений было достаточно, чтобы преступника наказали. Его казнили. Принца крови подвергли казни. Взъярившись на него еще больше, чем некогда «вязальщицы» из Конвента на его предка, тридцать мальчишек с воплями окружили его. Когда во время избиения случайно повисла секундная тишина, как это часто случается во время торнадо, мы услышали, как он бормочет:
— Вот так же и Христа!
Он не плакал, но, сидя на этом троне, был окутан таким величием, что, наверное, слышал, как сам Бог говорит ему: «Ты станешь королем, но корона, которая стиснет твою голову, будет из раскаленного железа». Я его видел. Я его любил. Это мое ощущение молено было сравнить с тем, что я чувствовал когда-то в школе, когда мне нужно было нарисовать лицо. К лицам испытываешь почтение. Это их защищает. Они похожи одно на другое в том смысле, что все они — образы. Набрасывая лицо крупными штрихами, я не чувствовал никакого волнения, но когда нужно было передать сходство, трудности, которые я при этом испытывал, были не материальными, не физическими. Меня сковывало нечто другое — и это самое «нечто» было метафизического порядка. Лицо оставалось передо мной. А сходство ускользало. Но неожиданно вспыхивало прозрение. Я начинал видеть, что подбородок был совершенно особенным, и лоб был особенным… Я продвигался вперед в своем познании. Метейер окончательно стал Метейером, когда во время драки он потряс небеса необычной позой: сложил руки на груди таким образом, что ладони были широко раскрыты, а кончики ногтей больших пальцев касались друг друга — такой жест молено увидеть на надгробных плитах еврейского кладбища. Порой поза становится важнее всего остального. Потребность, которая мной повелевает, является частью некоего домашнего театра, где актерская игра неистова и резка.
Иногда Дивер, смеясь, говорил мне:
— Приходи ко мне ночью, ты у меня получишь удовольствие, узнаешь, какой я наездник.
Однажды Аркамон захмелел. Вино не могло очернить ангела, которому было уготовлено важное дело, оно его высинило. Окрашенный в голубое вино, он, спотыкаясь, запинаясь, икая, рыгая, прохаживался по Колонии, не будучи никем замечен. Воспоминания об этом запорошенном пылью убийце, что, пошатываясь, бродил среди лавровых деревьев, до сих пор заставляют меня грезить. О! Я до безумия люблю весь этот маскарад преступления. Все эти принцы и принцессы, что ведут себя в высшей степени непристойно, эти «Марии-Антуанетты», эти ошеломляющие «Ламбали», исполненные очарования, которое подавляет, лишает меня сил. Запах их подмышек после бега — это запах фруктового сада! Хмельной Аркамон, украшенный лентами, шел по двору. Никто его не видел, но видел ли кого-нибудь он сам? Открытые глаза его были закрыты.
Однажды вечером, тем самым вечером, о котором я говорю, именно мне пришлось заменить Аркамона в должности чтеца. Потому что в каждой семье какой-нибудь колонист в то время, когда все другие ели, читал вслух книгу из розовой библиотеки. Обычно в столовой семейства Б читал убийца, но в тот вечер он был пьян, я взял из его рук детскую книжку, в которой каждое безобидное слово старалось придать себе двойной смысл. Я скакал аллюром аллюзий, неясных для главы семейства и понятных только нам одним. И вот тогда-то я прочел эту фразу у графини Сегюр: «Он был прекрасным наездником». Если она хотела сказать всего-навсего, что он хорошо держался на лошади, Дивер, говоря «наездник», имел в виду свое любовное искусство, а я, произнося эту фразу, в своем восхищенном воображении превращал Дивера в какого-то неукротимого кентавра.
В санчасти, что находилась при Меттре, нас не лечили, впрочем, как и здесь. Со своим сифилисом (или триппером) Дивер каждую неделю ходит на укол, который, как и все другие больные, ласково называет «укольчик», вкладывая в это слово всю затаенную нежность, с какой каждый кот относится к болезни, — и к лекарству тоже — которая отметила его и от которой он никогда не вылечится. Никогда монашенки, какими бы преданными они ни были, не смогут перебинтовать и исцелить исковерканную плоть. И все-таки санчасть была для нас раем. Она в нашей повседневной усталости являлась нам, как привал утомленному путнику, казалась наполнена свежестью, там все было белым: хрустящий холод монашеских чепцов, столики, халаты, простыни, хлеб, пюре, всякие фарфоровые штуки. И нам хотелось порой, как в саван, завернуться в этот лед, этот снег. На этой высокой вершине сестра Зоея водрузила железное древко черно-красного флага деспотизма. Она третировала несчастных мальчишек, которые из одной кровати в другую посылали друг другу любовные записки и обменивались нежными взглядами. Я сам видел, как однажды она тяжелым привратницким ключом больно ударила по пальцам нашего нового горниста Даниэля. Может быть, постоянное общение с детьми, которые, несмотря на внешность, были больше девочками, чем мальчиками, выработало в ней эти мужицкие повадки? Мальчишка пробормотал сквозь зубы:
— Я тебя достану, сука.
Она услышала и выгнала его из санчасти с его недолеченными фурункулами. Мы вышли оттуда вместе, но он все-таки исхитрился встретиться со своим приятелем по имени Ренодо д’Арк, который поджидал его за лавровой изгородью.
Но судьба отыскала еще и другую возможность открыть мне глаза или, вернее сказать, распахнуть ночь на обе створки, чтобы я смог заглянуть внутрь. Я уже говорил, что как-то Дивер назвал меня «Мой барабан». Он осторожно колотил меня своими тонкими изящными палочками. Однажды днем, когда он возвращался с репетиции со своим барабаном, мы в какой-то момент оказались с ним одни, отстав от остальных. Свой инструмент он нес на спине. И вдруг одним резким движением он перемахнул его на грудь, прямо перед собой. Два или три раза он нежно, будто лаская, провел ладонью по коже своего барабана и вдруг — что за внезапная ярость охватила его? Одним ударом сжатого кулака перевернув его вверх дном, мрачный и свирепый, как рыцарь, он прорвал кожу и просунул в отверстие дрожащий кулак. Наконец, он опомнился, засмеялся, растягивая тонкие влажные губы и, еще слегка заикаясь, приблизив свой рот к моему, прошептал:
— Все-таки я тебя поимел, бурдюк телячий. Береги свои штаны!
Он налетал, как вихрь, и с наскока, по-молодецки, задирал мне юбки. Его чудовищный вес опрокидывал меня навзничь на диван или влажный мох. Только о прохладной сперме думает ее высочество принцесса, изнасилованная дворцовым стражником! И в моем мозгу тут же разыгрывается эта стремительная сцена: «Уходите, — вопил я про себя. — Уходите! Ну уходите же! Пока вы здесь, я не в состоянии владеть собой!» Стражник-победитель опускал голову и исподлобья смотрел на меня, как если бы хотел сказать: «Я доберусь до тебя, шлюха!» Я снова принимался кричать: «Я ненавижу вас!» Дивер передвинул свой барабан. Я сделал несколько неловких, бессмысленных, дурацких жестов, которые придавали мне сходство с заклинателем злых духов, я словно сознательно хотел прогнать радость, которую подарило принцессе сильное тело стражника. Потом я ощутил в себе мрак, который внезапно обволакивает душу, извещая о приближении смерти. Наше сердце окутывается пеленой. Это ночь. Такая же ночь уведомила меня о смерти Булькена.
Сначала я не мог сказать ничего определенного, но мне все же кажется, что имя Булькена, взлетев над тюрьмой, легкое, поплыло по небу, и воздушные волны, подхватившие его, вызвали у меня это необъяснимое чувство тревоги, настигнув в самом центре Дисциплинарного зала. Мысль о бегстве должна была его прельстить.
Работая больше года ежедневно в портновской мастерской, скрючившись и спрятавшись за груду тряпок, Бочако сумел проковырять нечто вроде люка, дырки в полу. Его работа — а мне довелось увидеть ее результат дней через пять или шесть после побега, когда меня послали сюда принести ворох залатанных штанов, — требовала невероятной усидчивости, это был воистину каторжный труд. Он пользовался сапожным ножом или парой ножниц, точно не знаю. Затем с помощью этого же нехитрого инструмента он выдолбил углубление в несущей балке, достаточно большое, чтобы сам мог туда поместиться, согнувшись, причем ноги должны были свободно свешиваться по обе стороны балки, справа и слева, в пустоту, как раз над залом капитула. Он трудился целый год. В тот вечер, когда он должен был бежать, он забрался в этот паз с запасом табака — уж и не знаю, где он его добыл, — и хлеба. Потом какой-то приятель разбросал тряпки, маскируя люк.