Чур, мой дым!
Шрифт:
Я пошел в сторону вокзала, откуда доносились посвисты, пыхтение паровозов. Шел, опустив голову, злой, голодный и решительный, готовый броситься с кулаками на любого, кто захочет удержать меня, встать на моем пути.
Но кто это? Вон там у столба. Это же мой дядька. Это он — в ватнике и ушанке; он держит под мышкой буханку хлеба. Он шатается. Он здорово пьян. Я точно вспорхнул, побежав навстречу. Даже закричал от счастья:
— Эй, это я! Где вы были? Я вас так искал!
— Тебе чего? — сипло спросил дядька и посмотрел на меня жесткими бессмысленными глазами.
Я стал торопливо объяснять ему, кто я и что мне нужно. Но дядька смотрел на меня так тупо, раскачивался, дышал зловонным перегаром прямо в лицо.
— На, пожри, — сказал он, отломив
Ночь решил провести на вокзале. Еще не знал точно, что надо делать, в какую сторону ехать, на каких поездах, на товарных или на пассажирских. Весь вечер шлялся по перрону, скрываясь от милиции и от железнодорожников. Очень хотелось есть. Кусок хлеба давно сжевал, нашел кожуру от колбасы и тоже проглотил. Подойти к кому-нибудь попросить стыдился, да и боялся, что задержат, сдадут в милицию, в детский приемник. Иногда я замечал, что по перрону опасливо похаживают мальчишки примерно моего возраста. По их походкам, по выражению глаз, рыщущих и настороженных, я догадывался, что мальчишки тоже вроде меня — беспризорные и выжидают удобного момента, чтобы ехать или чем-нибудь поживиться. Я не подходил к ним, они ко мне тоже.
Три раза останавливались пассажирские составы. Люди с боем, с гвалтом выскакивали на перрон, забирались в вагоны. Я вспомнил, как мы ехали с матерью из Ленинграда в Ишимбай, к отцу. Так же было на перронах суматошно, так же безжалостно люди отталкивали друг друга, так же озабоченно и надсадно тащили тюки, чемоданы, несли детей на руках. Но тогда все было иначе. Я знал, куда мы едем, мне не нужно было добывать ни еды, ни билета на дорогу; я был защищен от всего матерью и сильной, проворной тетей Глашей. Где она теперь? Что стало с Ваней? Наверное, живет себе в деревне, пьет молоко, ест сколько хочет хлеба. «А что, если вот сейчас пойти на вокзал, найти какую-нибудь хорошую тетеньку, рассказать ей обо всем. Ведь тогда помогла нам тетя Глаша. И отец говорил, что на свете много добрых людей, надо только попросить их как следует — и они обязательно помогут». От этого внезапного решения мне стало как будто теплее. Я даже повеселел, почувствовал легкость в уставших ногах, улыбнулся, и сейчас же мне показалось, что лица озабоченных и совсем недавно еще хмурых пассажиров подобрели. Я мог бы подойти чуть ли не к каждому из них и без стыда, без страха признаться, попросить помощи.
— Дяденька, дяденька, — остановил я высокого мужчину в шляпе, с красивым чемоданом в руке, — я вам хочу что-то сказать…
— Извини, мальчик, некогда мне, некогда, — сухо отрубил мужчина, даже не взглянув в мою сторону.
Я не рассердился. «Он очень торопится, — успокоил я себя. — Надо подойти к тем, кто сидит. Нужно идти на вокзал».
Стало уже темно и прохладно. Когда я сошел по ступенькам с высокого деревянного перрона, людей и деревья около вокзала можно было различать только по очертаниям. Бледно светились редкие огоньки папирос, вздыхали и посвистывали паровозы, прогрохотала телега по булыжнику.
Над входом в зал ожидания горела тусклая лампочка. Я с трудом открыл массивную дверь, вошел в сумрачное и душное помещение. На деревянных скамьях сидели и лежали женщины, старики, дети. Всюду громоздились тюки, корзины, чемоданы.
Я прошелся между рядами скамеек, украдкой осматривая лица. Чем дольше я искал нужного мне человека, тем все меньше оставалось у меня храбрости, решимости, — глаза у людей были безразличные, утомленные, сонные, а некоторые посматривали на меня с подозрением. Но вот я увидел сухую усталую женщину в пестром платье, а с нею мальчика, поменьше меня. Женщина сидела на тугом мешке. У ее ног стояли две корзины, аккуратно прикрытые тряпками. Мальчик нехотя грыз морковку, сонно разглядывая зал. Лицо женщины мне показалось простодушным и жалостливым, оно даже напомнило мне лицо моей матери. Я подошел к ней поближе, остановился невдалеке, желая привлечь ее взгляд своим взглядом, но не мог оторвать глаз от морковки и от рта мальчишки, так нехотя жующего свою вкусную еду. Женщина обратила на меня внимание, и сейчас же нужно было подойти к ней, но я все стоял и смотрел на морковку и очнулся, даже вздрогнул, только когда услышал окрик:
— Чего глазеешь? Шагай, шагай! Шляетесь тут. В милицию бы вас всех!
Я сжался, быстро пошел дальше к коридору, который привел меня в другое помещение. Там тоже сидели люди, но их было меньше. На полу валялся мусор, окурки, пахло уборной. Мне уже не хотелось подойти к кому-нибудь, я снова озлобился и еще острее почувствовал свое одиночество.
В углу комнаты стояла круглая печка, между нею и стеной была узкая щель. Я решил спрятаться туда, чтобы переночевать. Прижался щекой к ребристой жести и задремал. Когда приходили милиционеры, я выбирался из своего укрытия, подсаживался к какому-нибудь мужчине или старику. Один старик, бородатый и немощный, спросил меня:
— Болтаешься?
— Нет, встречаю отца.
Старик развернул узелок, достал картофелину, хлеб, начал жевать, чавкая беззубым ртом. Я смотрел не отрываясь на его желтые корявые руки. Они подносили ко рту то хлеб, то картофелину. Старик был хлипкий, жалкий, пугливый. Я подумал: «Такой не даст, сколько ни проси. Надо быстрее выхватить у него узелок и убежать на улицу. Меня никто не догонит. Ну, скорее! Чего боишься? Ну же…»
От голода, страха, от небывалого чувства решимости и отчаяния я весь дрожал, и, может быть, старик заметил это. Он аккуратно завязал узелок с остатками картошки и хлеба, с опаской поглядел на меня, засунул узелок в чемодан.
Я уже больше не мог стоять за печкой, мне казалось, что все, кто есть в комнате, смотрят на меня как на преступника, все только и ждут, когда придет милиционер. Крадучись, я выбрался из своего укрытия, прошмыгнул мимо старика, мимо разомлевших пассажиров на скамьях и снова оказался на улице, на пятачке неяркого света.
Порыв ветра швырнул под ноги клочок смятой бумаги, обмусоленный чинарик, ударил по лицу каплями дождя. Вдруг вспыхнуло и взорвалось небо, гроза была уже близко. Я не знал, куда мне пойти, где спрятаться, переждать ночь. Из темноты вынырнули два пьяных, остановились невдалеке от меня, решили обняться, но их качнуло, и они рухнули на влажную, хорошо утоптанную землю.
За моей спиной гулко бухнула дверь. Я увидел милиционера, обмер, метнулся вправо к ступеням перрона. Но когда подбежал к ним, решил нырнуть под настил и оказался на железнодорожных путях. Тускло поблескивали рельсы, ярко светились красные, синие и желтые глазки светофоров, черными квадратами выстроились передо мной вагоны. Я разглядел длинный товарный состав, к которому медленно подкатывался попыхивающий паровоз. Опять ярко вспыхнуло, как будто раскололось небо. Посыпался крупный дождь. Я побежал к составу. Увидел вагон с полуоткрытой дверью, озираясь, забрался внутрь. Вагон оказался пустым, на полу валялась солома, и лишь к двум противоположным стенам были прислонены длинные горбыли. Я забрался под доски, скорчился там, почувствовал себя, как в шалаше.
Неожиданно загрохотали сцепки, состав медленно, тяжело пополз. Вот уже ритмично стукнули колеса, а потом все чаще, все веселее. Мне стало легко, радостно, было все равно, в какую сторону увозит меня поезд, — главное, что я еду, я в безопасности, позади, может быть, самый трудный день в моей жизни. Когда я вырасту, я обязательно вернусь сюда и отыщу могилу отца. И может быть, случайно встречу мужика в ватнике и отомщу ему. Еще не знаю как, но отомщу. Или нет, просто пройдусь мимо в шикарном костюме с папиросой во рту, а он будет сидеть и просить милостыню, но я ему не подам. Нет, подам, даже специально брошу пригоршню денег. И когда он удивится, кто это ему столько кинул, я скажу: «А помните мальчика с шинелью, так это я!» И уйду, а он будет смотреть мне вслед и…