Чувства и вещи
Шрифт:
Без эмоциональной отваги не может быть подлинно содержательного человеческого общения. Важно что-то иметь за душой, но не менее важно и обладать решимостью открыто передать это людям.
Не надо бояться искренности…
9
Перрон был похож на клумбу, и в толпе людей с целыми охапками роз и георгинов Леонид Аристархович, известный человек в нашем городе, выглядел несколько странно: в руках у него был не букет а нечто непонятное, неправильной формы, наглухо закрытое бумагой.
Я решил, что это большая
Но когда подошел состав, из вагона вышла не дочь, а его жена, нежно, мимолетным касанием погладила загадочный пакет и зашагала с мужем к выходу в город…
Мы были с ним старинными, со студенческих лет товарищами, и, хотя из-за занятости Леонида Аристарховича виделись не часто, он чувствовал себя при наших встречах непринужденно и легко. И когда я однажды рассказал ему, что видел его на перроне вокзала и подумал, что он с большой куклой ожидает дочь, Леонид Аристархович рассмеялся:
— То не кукла была, а розы. Достойные кисти Коровина.
— Почему же ты так запаковал их? — удивился я.
— Понимаешь ли, с обнаженными розами… — посуровел он.
Мы были в его большом, строгом кабинете руководителя солидного машиностроительного объединения, с высокими торжественными окнами.
— С обнаженными розами?.. — не понял я.
— Ну, — рассердился он, — ты литератор, поэтому поговорим для ясности о чувствах. Ты на виду их держишь? Тоже небось не каждую розу, не каждый шип выставляешь. Даже там, — он махнул неопределенно рукой в сторону окна, думая, видно, в эту минуту о вольной жизни литератора. — А тут… — он посмотрел на строгие стены.
— Но ты же не в кабинете ожидал жену. А на перроне вокзала.
— А… — тряхнул он головой. — Сидит во мне что-то или кто-то, ну, наподобие литературного консультанта в твоей жизни. Но только он перед тобой с острым карандашом, а этот во мне самом и повторяет: строже, суше, жестче!
…Я начал с роз, потому что разговор о них помог мне потом одержать победу в единоборстве с совершенно реальным литературным консультантом.
— Без обнаженных эмоций вы обойтись не могли! — литературный консультант даже не ртом, а ноздрями, едва уловимо усмехнулся, и его острый карандаш ужалил непонравившуюся строку в моей рукописи.
У консультанта было четкое и бесстрастное лицо римлянина эпохи императора Тиберия. Страницы книг, которые выходили при его участии, сухо дышали ночным покоем холодеющей пустыни — в ней отдыхает, остывая, перегретый за день песок.
— Раньше у меня было «беззвучно зарыдал», — оправдывался я, — а стало скромнее: «заплакал». Раньше было «кусал кулаки, чтобы отвлечь себя от боли», а стало скромнее: «закрыл лицо руками».
Консультант обожал, чтобы было скромнее.
«Скромнее», — говорил он авторам, когда их герои беспечно и бесшабашно веселились, открыто выражали переполнявшие их чувства или, не дай бог, обнаженно страдали от неразделенной любви.
— Было… — повторял я, — стало…
— Что же, — карандаш оторвался наконец от крамольной строки и, будто действительно оставив
— Я хочу, чтобы читатель видел его лицо.
— И увидит, когда ваш герой успокоится, — улыбнулся консультант.
— Послушайте! — начал я ему объяснять, будто он ни разу не читал моей рукописи. — Герой рассказывает о трагической гибели слона, с которым он не расставался почти тридцать лет, с самого начала войны. Он получил его в сорок первом, когда его цирк-зоопарк находился на западе Украины… Они шли на восток много дней и ночей под бомбами, добрались до Тбилиси, потом до Еревана. Там слон Вова нянчил дочерей Ивана, качал их на ноге, поднимал хоботом… Но особенно любил удружить шоферам на крутой дороге у зоопарка, с утра до ночи бодал он «виллисы» и «студебеккеры», помогая экономить бесценный в войну бензин. На этой дороге он и погиб почти через тридцать лет. Его мучали камни в печени, он на рассвете вышел на шоссе, увидел машину и, как шел к ней когда-то, пошел и сейчас, потом увидел троллейбус, подбежал, начался переполох… И вот Иван, рассказывая об этом, переживает тот день, ту минуту, когда слон лежал на шоссе, еле дышал и посмотрел на него в последний раз…
Консультант терпеливо выслушал то о чем он не раз читал с карандашом в руках, и заключил четко:
— Герасим и Муму эпохи НТР. — Потом повторил: — «Он отвернулся, чтобы не видели его лица».
— А я люблю человеческое лицо в минуту потрясения сильным чувством, когда в нем играет живая душа, — ответил я с излишней патетичностью.
— Читайте Тургенева и Толстого, — посоветовал консультант. — Ходите в театры и музеи.
— Я люблю его в жизни. Когда оно живет заодно с сердцем. Когда оно живое зеркало души…
Я вовремя замолчал, поняв по выражению губ консультанта, что через несколько секунд его пожелание: «отвернулся, чтобы не видели его лица» будет уже относиться не к моему герою, а ко мне самому: выдав обнаженные эмоции, я нарушил устав скромности. И тут меня осенило: во мне ожило воспоминание о моем старинном товарище в строгом кабинете с торжественными окнами и я извлек из этого воспоминания урок мудрости.
— Послушайте! — воскликнул я. — Ведь он же, Иван, — рядовой человек. Не директор, допустим, солидного объединения. Можно и обнажить…
Консультант задумался. И по мере того, как он медленно отрывал карандаш от рукописи, я понимал все отчетливее — он убежден: обнажать эмоции — непрестижно. И потому… в данном случае возможно…
Будущий историк культуры, вероятно, отметит одну небезынтересную особенность литературы 60-х и 70-х годов XX века: все более эмоционально богатой и разнообразной делалась искусственная жизнь в книгах писателей-фантастов; думающие машины становились чувствующими и страдающими, погружаясь в океан человеческой культуры, человеческого духа.