Чувства и вещи
Шрифт:
2
Понятие моды, несомненно, шире фасона туфель или стиля мебели: модными могут быть увлечения мистикой или животным магнетизмом, поклонение женщине и самоубийства от несчастной любви. Моды меняются, трагикомически или даже пародийно отражая рождение и уход подлинных ценностей. Моды меняются, неизменной остается суть модников, мотивы их действий.
В написанном две тысячи лет назад «Сатириконе» римский писатель Петроний изобразил разбогатевшего вольноотпущенника Тримальхиона, который книг не читал, но тем не менее имел у себя в доме две библиотеки. Этот вольноотпущенник закатывал роскошные пиры, на которых, само собой разумеется, объедались и опивались до безобразия. Но хозяин
Тримальхион не умер — он появлялся в разные века под разными именами, усердно склоняясь к тому, что сообщало подобие социального или нравственного престижа, иллюзию значительности: к литературе, философии, религии, науке, точнее, к разговорам о них. И при этом играл в независимость играл тем бесцеремоннее, чем глубже сидел в нем вчерашний раб.
Да, в то время, когда Тримальхион развязно культивировал его идеи, Сенека уже не пользовался расположением цезаря, но в поведении новоявленного «стоика» не было, разумеется, и тени социального бесстрашия. Вольноотпущенник хорошо понимал: к нему, как к Сенеке, император не пошлет центуриона с повелением убить себя. За что? За человеческий скелет? Разве что кто-нибудь высмеет (как и высмеял Петроний в «Сатириконе»). А большего он и не заслуживает, точнее, не хочет заслужить. Сама развязность, сама нарочитая пародийность его обращения к модным и в то же время неофициальным идеям заключала в себе нечто двойственное: позволяла играть в вольномыслие, не рискуя ничем существенным. Он тешил самолюбие шутовским вызовом. А высмеют — не страшно, даже хорошо, высмеяли — заметили, отвели определенную роль. Для актера же (все модники — актеры!) нет большей беды, чем остаться без роли…
Тримальхион желал одного: не отстать от моды, но и не потерять в упоении ею роскошные поместья. Отсюда — утрированно-пародийное вольномыслие, доходящее до фиглярства.
Задумаемся на минуту: почему в сегодняшних «интеллигентных» домах иконы висят в передних и кухнях и редко-редко — в комнатах? Почему новая мода с самого начала ушла под защиту легкой пародийности? Новоявленные «богоискатели» начали украшать жилища иконами, распятиями, лампадами, стараясь, чтобы «религиозный интерьер» не перешагнул ту черту, за которой символам веры и надлежит висеть, если хозяева верят в бога открыто и честно.
Обилие чисто церковных вещей в неподобающих для них местах, не ставя под сомнение атеизм, являющийся у нас господствующим мировоззрением, создает в то же время ряд тешащих самолюбие иллюзий, и в первую очередь эксцентричности мышления и образа жизни…
Но надо полагать, будущий историк мод, коснувшись этой, отметит, что, в отличие от самоубийств по образцу Вертера, она была отнюдь не бескорыстной в самом четком, сугубо материальном смысле слова… Ибо стена, которой коснулось наше повествование в самом начале, не только создает иллюзию эксцентричности мышления и образа жизни или является шутовским вызовом чему-то — нет, суть ее более реальна. Это — золото, которое можно у себя безбоязненно держать и умножать, потому что, по известному закону метаморфоз, оно не подпадает под статьи Уголовного кодекса, толкующие об ухищрениях с ценными металлами. Это — золото, которое можно окружить меланхолической дымкой этических и эстетических иллюзий. Это — нечто, имеющее ценность абсолютную, независимую от капризов быстротекущего мира. Это — золото даже тогда, когда перед нами иконы, не обладающие художественной ценностью.
Однажды я заметил тому, кто показывал мне подобные иконы: «Религиозный ширпотреб»; он тонко в ответ
Как тут не вспомнить гениальную мысль Маркса об идеализме собственничества, склонного к фантазиям, прихотям, причудам.
Мысль эту уместно держать в памяти потому, что сейчас мы перейдем к «забралу», к личинам и иллюзиям.
3
Личина номер один. Эти ценности все равно погибли бы в небрежении; я сохраняю их для народа и в лице моих детей и внуков народу же передам.
Любопытно, что в данном случае на детей и внуков возлагается этическая миссия, которую сам обладатель домашнего музея выполнить почему-то не в состоянии. Возможно, он полагает, что внуки и дети будут нравственно выше его.
Мне, конечно, на это могут возразить, что в виду имеется не совершенство личности, а совершенство общества, в частности его способность ценить подобные дары и обеспечивать им надежную сохранность, Это, несомненно, аргумент серьезный, но действителен он в устах лишь подлинных коллекционеров, выполняющих, бесспорно, общекультурную миссию.
Одно из интереснейших в стране собраний икон — у художников Николая Васильевича Кузьмина и Татьяны Алексеевны Мавриной. Мы были у них в мастерской в поселке Абрамцево. Люди это уже пожилые, посвятившие собирательству всю жизнь; иконами они, разумеется, не торгуют и не обменивают их; в тщательно составленной подробной картотеке отражены истории — «легенды» — икон, в частности у кого и когда куплены, без чего и немыслимо серьезное собирательство. Старые коллекционеры рассказали, что в последнее время они покупают иконы реже и реже. «Много корыстных людей развелось вокруг…»
Горький однажды заметил, что копейка — солнце в небесах мещанина. Это «солнце» сегодня отражается в ряде домашних музеев с той же явственностью, как солнце настоящее отражается в капле росы.
Памятники старины действительно сохраняются у нас еще не лучшим образом, а отношения между коллекционером и обществом далеко не совершенны. И автор вовсе не намерен умалять существующих упущений; он лишь не хочет, чтобы из них выкраивали одну из наиболее расхожих личин идеализма частной собственности.
Личина номер два. В век господства техники, могущества вещей я ищу ценности духовные. Моя любовь к иконам — духовный поиск.
И эта личина тоже выкроена из абсолютно «реальной субстанции», что не делает ее менее кощунственной. Древняя икона действительно украшает жизнь как явление искусства. Но икона при этом ценность совершенно особая и жизнь украшать должна тоже особо. Тут возникает извечный библейский вопрос о золоте и о храме. Это золото должно быть именно в храме, освящающем его и сообщающем ему высшую подлинность. Русская икона (и в этом, видимо, отличие ее от картин мастеров итальянского Ренессанса, которые равно хороши и в храмах, и в частных домах, и в музеях) неотрывна от церкви, составляет с нею духовное и художественное единство. Говоря о церкви, я имею в виду сейчас, разумеется, не религию, а архитектуру, ту самую «царицу искусств», для которой и работали иконописцы. (Киот в частном жилище тоже, по сути, был видом домашней церкви.)
Нигде, по-моему, даже в залах Третьяковки, не дарует икона такой полноты эстетического наслаждения, как в стенах Андроникова монастыря в Москве, где устроен Музей древнерусского искусства имени Рублева. То же самое относится, разумеется, и к соборам-музеям Владимира, Суздаля, Пскова, Новгорода, Горького. Созданная архитектурным гением народа, русская церковь на редкость космична. И в этом одухотворенном микрокосмосе икона органична, как органичны леса на земле и созвездия в небе. Эту космичность глубоко и тонко чувствовал Борис Пастернак, когда он писал о лесе: