Чувства и вещи
Шрифт:
«Милая, славная Шарлотта Ивановна! Я мечтала поехать к Вам, человеку с большим, чутким сердцем, но болезнь уложила меня в постель.
А больница наша была построена на растрескавшемся от зноя и суховеев пустыре. Единственное, что оживляло его до 1957 года, — это колючее порыжевшее перекати-поле.
И вот за три года благодаря главврачу Д. Кривоносу часть пустыря рядом с больницей стала цветущим оазисом. Этот доктор прошел всю войну с прифронтовым госпиталем, спас тысячи жизней, а сам был ранен жестоко…
Этот человек как светлый луч озаряет надеждой и бодростью каждого больного. И все вокруг страдающих людей он делает прекрасным. Плантации роз, всевозможные прекрасные цветы, но нет у нас георгинов.
Дорогая Шарлотта Ивановна, если бы Вы согласились прислать нам хоть по одному клубню и „Сновидения“, и „Королевы
Мы высадим их под окнами хирургического отделения, где лежат самые тяжелые больные. Пусть георгины, прекрасные, как души — Ваша и Геннадия Ивановича, — зовут их к жизни, борьбе.
Мы вырастим эти цветы наперекор засухе…
С уважением
«Уважаемая Шарлотта Ивановна! Я узнал из газеты, что Ваш муж создал георгин „Мадрид“ похожий на язык огня. Это меня так тронуло — до глубины души! Я сам из Мадрида. Зовут меня Мануэль Сейнеро. Человек, который в честь моей многострадальной родины вывел особенный сорт цветка вложил столько труда и терпения ради любви к миру!
Я юношей уехал из Испании и помню ясно все… Если я когда-нибудь вернусь в Мадрид, я посажу дерево или куст роз на испанской земле и назову их именем Вашего мужа.
Я благодарен Вам, ему, России за все. Дорогой незнакомый товарищ! Смею обратиться к Вам с просьбой: если сможете мне выслать этот бесценный сорт, я буду несказанно рад. Я имею небольшой участок около дома, и эти цветы будут напоминать мне родину, великую дружбу народов и любовь русских людей к миру во всем мире, ко всему человечеству.
«Дорогая бабушка Ивановна! Мой папа получает газету „Известия“.
Бабушка, несмотря на то, что статья о Вас была большая, а времени свободного у меня мало, потому что в школе много задают, я дочитала ее до конца и узнала о Вас и Ваших цветах, над которыми Вы работали с дядей Геннадием и добивались всевозможных сортов.
Дорогая бабушка! Я узнал из газеты, что Вы старенькая, 62 года, и живете одна. И так хочется мне, чтобы вам было хорошо! Еще мне надо узнать, будут ли у Вас и на этот год георгины, о которых пишут в газете, что их больше ста сортов и среди них есть соцветия в величину человеческого лица.
Я еще маленькая, но уже страшно люблю все красивое и цветы. Я бы хотела, когда Вы получите это письмо, чтобы Вы написали мне ответ. А мы с мамой поедем к тете через вашу местность летом и заедем посмотреть на Ваш рай цветов. Я бы даже и сейчас поехала.
Папа обещает, что вся-вся земля будет как сад и ты, дочка, до этого доживешь. Может быть, и Вы, бабушка, доживете до такой красоты?
А пока до свидания.
«Лики пошлости», где бы мы ни сталкивались с ними — в сценах ли частной или общественной жизни, за мирным чаепитием или в шумном собрании, — не могут, не должны заслонять лика человека.
Мне хочется напомнить малоизвестные горьковские строки.
«Странно, даже несколько смешно, — писал Алексей Максимович в 1927 году, — наблюдать удивление человека пред граммофоном, кинематографом, автомобилем, но — неутомимый творец множества остроумных полезностей и утешающих забав — человек не чувствует удивления пред самим собою. Вещами, машинами любуются так, как будто они явились в наш мир своей волею, а не по воле существа, создавшего их».
Актуальность этих строк не уменьшается от того, что в них стоит «граммофон», а не «магнитофон», «автомобиль», а не «ТУ-104»… И актуальность строк этих лишь возрастает, если расширить само понятие «вещь», что мы и попытались осуществить в настоящей главе, углубиться в ее парадоксы и метаморфозы, ибо в подобных ситуациях опасно не «отчуждение изумления», а — что гораздо хуже — полное угасание его. Что может удивить в мире, если не удивляет вечно живое, исполненное нетленной красоты?
(Нельзя не отметить, что наше удивление перед человеком с момента, когда были написаны горьковские строки о кинематографе и автомобиле, неизмеримо возросло несмотря на то, что «множество остроумных полезностей и утешающих забав» тоже возросло неизмеримо. И это — одно из существенных выражении коммунистического гуманизма.)
С отрочества до последних дней думал М. Горький напряженно о том, что именно человек — самая таинственная реальность мира. В
Что такое человек?
Я, разумеется, ухожу от серьезного и подробного рассмотрения этого громадного вопроса. К человеку сегодня ведут физика, химия, астрономия, не говоря Уже о биологии и философии. Человек становится основой великого синтеза наук, буйно разрастаются, подобно ветвям сложного исполинского древа. Если вчера о величии человека писали поэты, то сегодня более обоснованно и глубоко и отнюдь не менее возвышенно говорят ученые. Может быть когда-нибудь вторую половину XX столетия назовут началом эры Человека. С моей стороны было бы и нескромно и нелепо попытаться разработать эту великую тему.
Но есть вопрос, от которого мы уйти не можем. Что изменилось в человеке, что осталось неизменным? Даже уяснение его, не говоря уже о более или менее полном ответе, требует от автора и читателя попытки «глобального взгляда» на исследуемые нами явления.
7
В первой главе этой книги я познакомил читателя с философическим намерением ряда современных западноевропейских мыслителей «повернуть колесо» и возвратить нас к «несравненному XIII веку». С этим намерением соседствует в сегодняшнем же мире желание более опасное — потому что оно реально осуществимо — «раскрутить колесо» безоглядно и бездумно, обрывая нити, незримо соединяющие поколения, разрывая живую ткань традиций, разбазаривая с нарастающей центробежной силой человеческое…
Вот небольшой документ — отрывок, из не публиковавшейся у нас записи дискуссии западных писателей-фантастов, который может показаться несколько экстравагантным, но тем не менее точно отражает определенные современные умонастроения:
Хейнлейн. В моей книге «Дитя науки» я создал мир, где каждая пара устраивается так, чтобы получить наилучшее потомство, основывающееся на генетическом капитале родителей.
Жак Бержье. Эта утопия одобрена с научной стороны Жаном Ростаном, а он строгий судья. Книга «Дитя науки» написана до расшифровки генетического кода, но остается верной. Когда техника изучения хромосом под микроскопом усовершенствуется, «лучший из миров» Хейнлейна может стать действительностью. Но каковы будут критерии отбора?
Вильям Тенн. Появятся, конечно, различные школы в генетической архитектуре. Функционалисты уверят родителей в необходимости создания полезных членов общества. Футуристы будут ратовать за детей, способных адаптироваться в культуре будущих двадцати лет. Романтики будут стоять за рождение гениев или по крайней мере высокоталантливых людей. Будут стили существ, как есть стили одежды или домов…
Рей Бредбери. Я хочу сказать: а любовь, где же во всем этом настоящая, простая и душераздирающая человеческая любовь?
Жак Бержье. Хорошо, хорошо, спасибо!
Это — респектабельная игра объевшейся редкостными лакомствами фантазии. Это — экстравагантные моменты видения будущего фантастами. (Бесхитростно-детский вопрос Р. Бредбери о любви похож на полевую ромашку, занесенную нечаянно ветром в оранжерею, где царственно никнут в дурманящих испарениях экзотические растения.)
Но не менее странным выглядит мир, существующий реально, — сегодняшний Запад, и в понимании не фантастов с неизбежной для них эксцентричностью мышления, а людей, чей взгляд должен отличаться трезвостью и точностью, — философов и публицистов.
«…Полупарализованное общество, — пишет Дуилио Паллоттелли в журнале „Эуропео“, — неспособно найти выход из лабиринта, в который его завела высокоразвитая культура. Утрата коммуникабельности, все возрастающая зависимость от различных машин, социальная неразбериха и страх, ставший сейчас единственной несомненной чертой современного человека, способствует все большему отчуждению личности».
В малоутешительном этом выводе, бесспорно отражены реальные черты кризиса цивилизации современного Запада, где отмеченное более ста лет назад Марксом отчуждение человека от им же созданных богатств достигло трагического напряжения. Но итальянский публицист склонен абсолютизировать «ситуацию лабиринта», возводя ее в ранг общечеловеческого, мирового мифа, где в образе Минотавра выступает электронно-вычислительная машина, а в образах обреченных юношей и девушек — сегодняшние человеческие личности. Подобное мифологическое мышление с его любовью к тотальным обобщениям — резкая особенность мышления современных буржуазных философов, рассматривающих последствия бурного развития науки и техники в полном отрыве от социальных условий, как нечто фатальное, роковое.