Чувства и вещи
Шрифт:
Но одиночество не перестает быть одиночеством от того, что его обставят по последнему слову современного комфорта. И настанет минута, когда счастливый обладатель пылесоса и сушилки для волос набирает один из нескольких номеров телефонной службы «SOS». Эта служба не была нужна героям Стендаля, которые в одиночных камерах старинных крепостей чувствовали себя менее одинокими, чем сегодняшние молодые посетители парижских кафе. Телефоны этой службы набирают, когда очень тяжело на душе и хочется с кем-то поговорить. «Особенно часто, — по наблюдениям французского журналиста, — это бывает к концу дня, в излюбленный Бодлером час заката. Особенно много работы у сотрудников службы „SOS“ в мае».
«Однажды
Может быть, это была жертва банковского клерка, решившего для себя великий философский вопрос о вечных и временных ценностях.
Склонен к философским рассуждениям и сам автор статьи в журнале «Пари-матч».
«Духовная жизнь не может быть рядом или выше материальной жизни, — пишет он. — Она является самой этой жизнью в полном смысле слова».
Видимо, по Жану Феррану, у счастливых обладателей автомобилей и пылесосов не хватает обостренного внутреннего зрения для того, чтобы распознать глубинные духовные ценности окружающих их вещей.
Что подумал бы об этом Стендаль?
Окно моей комнаты чуть высветило утро поздней осени.
Был час, когда он любил уходить к самым ранним, еще по-ночному холодным дилижансам в Гренобле, и в Милане, и в Париже. Дилижанс осторожно будил старинные, смутные, с еще не погашенными фонарями улицы…
Думать должен был я один.
И я подумал о том, что во все века в большой литературе истории любви были чем-то несравненно большим, чем историями отношений двух человек — женщины и мужчины, — которые смеются, страдают, ревнуют, целуются… Образ любви в его наивысшем выражении был образом идеальных человеческих отношений — синтезом верности, благородства, понимания, которым люди должны овладеть, чтобы жить на земле счастливо. Это и делает вечными Дафниса и Хлою, Поля и Вирджинию, Манон Леско и кавалера де Грие, Настасью Филипповну и князя Мышкина, Наташу Ростову и Андрея Болконского.
С этими мыслями я стал читать статью Леона Эделя в журнале «Нью-Йорк тайме бук ревью» «Секс и роман».
Рассматривая литературу Запада, Леон Эдель говорит вещи едкие и неглупые.
«По сути дела, — пишет он о современных романистах — нередко чувствуется, что они обращаются к спальне, потому что это самый легкий способ избежать рассказа о жизни в других комнатах и о сложности человека. Можно понять автора, описывающего в своем романе, как его герой чистит зубы — некоторые делают это с большим эффектом, — но мы запротестуем, если писатель начнет угощать нас сценой чистки зубов через каждые две главы. А вот сцены в спальне зачастую назойливо повторяются как будто автор видит особую добродетель в подробной летописи каждого свидания».
«В старых романах главным вопросом было, доберутся ли когда-нибудь герой и героиня до спальни…»
«Ну нет, — подумал я. — Это ли главный вопрос „Манон Леско“ или „Анны Карениной“?» Сам Леон Эдель показывал в журнале «Нью-Йорк тайме бук ревью» блистательный образец ухода от «сложности человека».
На дне папки лежал журнал «Ля табль ронд» со статьей Гюстава Тюбона «Эротизм против любви».
«Вся так называемая „западная“ цивилизация окутана эротическим туманом, таким же густым и нездоровым, как лондонский „фог“ в самые ненастные дни осени…»
«Недавно, — повествует далее Гюстав Тюбон, — в одном общественном месте я был свидетелем разговора двух молодых
О, детский вопрос Рэя Брэдбери:
«…а любовь, где же во всем этом настоящая, простая и душераздирающая человеческая любовь?»!
6
Мне надоело читать; я подошел к окну. Медленно рассветало. Большой город выступал из рассеивающейся мглы, казался таинственным, незнакомым. Сейчас в нем можно было увидеть все города, в которых бывал или о которых читал, как в голосе большого колокола можно услышать при желании все голоса — от удара молота о наковальню до шороха морской волны по песку… И я узнавал Стокгольм, Флоренцию, Варшаву и… тот старый-старый испанский город с похожими на дно ущелий тысячелетними переулками — город «Главной улицы»! По этому городу, горбясь от горя, шла неточной походкой женщина с безвольно опущенными руками и удлиненным некрасивым лицом; высокий, почему-то незагорелый, несмотря на южное солнце, лоб и детски беспомощный подбородок. Она шла, как идут во время землетрясения, ощущая колеблющуюся землю, боязливо отталкиваясь ладонями от старинных стен, хотя ни один сейсмограф в мире ничего не показывал — должно быть, потому, что обвал той океанской горной цепи, о которой рассказывал редактор, не регистрируется и сверхсовременной, сверхчувствительной аппаратурой.
Большой город за моим окном все больше освобождался от утреннего тумана, и я узнавал в нем все новые города: Париж, Прагу, Милан… Я пожалел, что тысячи ночей спал в такие минуты и видел мой город уже тогда, когда он становился самим собой.
Подобную фантастическую смену городов архитектурных стилей, юга и севера, запада и востока я видел только однажды — в талантливом итальянском документальном фильме «Собачья жизнь». Он рассказывает подробно, ошеломляюще контрастно о современном мире: о ресторанах для миллионеров с деликатесами в виде жареных муравьев и о нищих умирающих старухах Гонконга, о тоскующих на комфортабельных лайнерах аристократах и о ловцах жемчуга, которым акулы отгрызли руки и ноги.
В этом фильме незабываемо показано, как умирает черепаха, утратившая из-за атомной радиации инстинкт ориентировки. Ей кажется, что она тянется к морю — к воде и жизни, а она все дальше уходит в мертвые пески. Она тонет в них, медленно, мучительно умирая, зарываясь маленькой черной беспомощной головой, делая уже из последних сил еще один еле уловимый шаг — будто бы к морю, к жизни.
Когда умирает черепаха или черный носорог (я видел однажды запечатленную на кинопленке агонию черного носорога: огромная, тихо затихающая живая гора, безобразная, с почти человеческими умоляющими глазами), то это почему-то потрясает больше, чем если умирает красивое, изящное животное, ну скажем, олень.
В этой черепахе можно, пожалуй, увидеть образ, так сказать, развернутую метафору любви…
Наше время гораздо сложнее стендалевского века. Даже автору книги «О любви», с его редкостным умением видеть в тончайших, еле уловимых оттенках этого чувства влияние «образа правления» и общего состояния нравов, было бы сейчас нелегко. В любовь, в отношения двоих входит сегодня не мир маленького княжества или города-республики, а страсти, надежды, боль и борьба планеты. Именно борьба — не нужно бояться ставить это почти газетное ныне слово рядом со словом «любовь».