Чужаки
Шрифт:
Он хотел сказать еще что-то, но, как видно, потеряв нить разговора, замолчал и, приоткрыв рот, стал снова смотреть на своего спутника.
— Ничего, Алеша, соберется трудовой народ с силами, да так стукнет, что и мокрого места не останется от мучителей.
— Пущай. Мне их не жалко, — согласился мальчик.
— И правильно. Не жалеть их надо, а бить. Бить так, чтобы они никогда не поднялись. А у таких, как ты, сапоги чтобы были. Чтобы вы всегда были сыты. Школ понастроим. Учить вас грамоте будем. Инженерами сделаем. Врачами, учеными.
Разговор
Говорил больше Ершов. Он подробно объяснил Алеше, почему у него нет сапог, почему им так трудно живется.
Когда из-за деревьев показался вокзал, Ершов свернул С дорожки и, зайдя в густой ельник, сказал:
— Поезд еще не скоро будет. Мне лучше здесь побыть.
А ты можешь сходить на станцию. Посмотри, много ли там народа? На вот пятак, купи себе хлеба.
Положип котомку, Ершов лег и устало закрыл глаза. И лесу было по-осеннему тихо и грустно. Вдали слышался стук дятла, да со станции доносились отдельные голоса. Но Ершов уже ничего этого не слышал, перед ним плыли люди, события… Вспомнилась молодость. Еще в гимназии он дал себе слово всю жизнь бороться за освобождение угнетенных. И он не нарушил этого слова. Не нарушил, несмотря на слезы матери и угрюмое молчание отца, не одобрившего решения сына. Ни постоянные лишения, ни аре-i ты, пи тюрьма — ничто не сломило его духа.
Перед глазами встал образ любимой — Наташи. «Увидеть бы ее, поговорить, но ведь она в тюрьме». Сколько лет инист он эту женщину, любит ее, живет думами о ней. Предлагал обвенчаться, но она отказалась.
В церковь не пойдем. Он и так прочен, наш союз… Гак и жили. Матери у нее не было, умерла. Отец, ссыльным политкаторжанин, как-то сказал:
— Для порядка форму соблюсти не мешало бы, Впрочем, это ваше дело. Живите, как хотите, — Вместо формы у нас есть совесть, отец.
Наталья должна была стать матерью, когда арестовали Ершова. Затем арестовали и ее. В тюрьме родился сын. У нее исчезло молоко. Сын умер. Но и это испытание не сломило Наталью.
С каждым годом им было все труднее и трудней создавать свое семейное счастье.
— Наташа, — шутил иногда Ершов, — ну, какие мы муж и жена, если я тебя даже не каждый год вижу? То ты в тюрьме, то куда-то уезжаешь, то, смотри, меня услали за тридевять земель.
— От этого мы делаемся только моложе! — также шутя отвечала Наталья. Нередко, чтобы увидеться с ним, она проходила пешком огромные расстояния, по несколько дней находясь в пути.
На днях он получил от нее через освободившегося из тюрьмы товарища записку.
«Рада за тебя, — писала Наташа. — Верю, что теперь уже скоро».
Когда Алеша приближался к станции, у вокзала остановились три кавалериста. Алеше показалось, что одного из них, в форме офицера, он видел где-то раньше.
— Казаки! Казаки! — шептали сидящие на перроне пассажиры. — Каратели…
Алеша вошел в вокзал. У буфета стоял офицер и тянул из граненого стакана водку. Казаки сидели на скамейке и тоже пили.
«Где же я видел его? — думал Алеша. — Вот, анафемская душа, никак не вспомню! А водку хлещет, будто лошадь воду. Здоров, видать дьявол».
— Господин офицер! Ваше благородие, — услышал Алеша. — Я не на свои торгую, у меня семья. За себя хоть заплатите… Казакам я жертвую… — чуть не плача, упрашивал офицера буфетчик, пожилой взлохмаченный еврей.
— Неужели нужно платить? Не знал и удивляюсь… — холодно улыбаясь и блестя наглыми глазами, говорил офицер, снова возвращаясь к буфету. — Тогда налей еще и закуски дай.
— Пожалуйста! Пожалуйста! — залебезил буфетчик. — Вот водочка, огурчик, вот грибочки.
— Давай! Все давай! — согласился офицер. — Казакам тоже.
— Вы же заплатите, господин офицер? И казаки меня не обидят? О! Это такой народ. Такой народ, я вам скажу, — обращаясь к публике и чувствуя недоброе, бормотал буфетчик. — Не верьте, когда говорят, что казаки не платят. Они всегда и всем платят. Грабят, говорите? Ну что ж, и грабят, но за то и платят.
— Что? Что ты сказал, сволочь такая? — стукнув стаканом по столу, спросил офицер.
— Ваше благородие! Господин офицер, — совсем перепугавшись, залепетал буфетчик. — Они говорят — платят, я говорю-грабят… Нет! Нет! Я грабят, они платят… Я говорю…
Офицер ткнул в сторону буфетчика плетью.
— Митрофан! Ну-ка…
За прилавок не торопясь зашел один из казаков, взял буфетчика за ворот и поволок к офицеру. В воздухе взметнулась плеть. Буфетчик закричал и упал на колени; После нескольких ударов плеть отлетела от черенка. Офицер схватил буфетчика за шиворот и, приподняв, начал тыкать ему в грудь, в шею, в лицо культяпкой левой руки. Когда замелькала рука без кисти, Алеша вспомнил станицу и прибежавшего с площади перепуганного хозяина: «Есаул, было, вмешался, и тому руку отрубили».
«Он! Тот самый на крыльце тогда стоял. Эх! Только и знает, что людей бить».
Хотя Алеша весь дрожал и сердце его замирало, он не побежал сразу, как тогда с площади, а надвинув на лоб фуражку, медленно пошел к двери. Алеше до слез было жалко безвинного старика. Выйдя из вокзала, он пустился во весь опор к ельнику.
— Пьяные, говоришь? — переспросил Ершов, выслушав сообщение Алеши.
— Пьяные в стельку.
— Ну, это полбеды, теперь каратели в каждом поезде сдут. Лучше уж с этими пьяными.
Ершов тепло распрощался с Алешей.
— Ну, сынок, может, и не придется нам увидеться, только помни и верь: придет свобода. Не будет тогда на нашей земле ни чужаков, ни своих кровососов…
Есаул и еще какой-то в штатском оказались в том же вагоне, что и Ершов. Ночью есаул проснулся. Поднявшись, он долго возился и, как видно, обращаясь к кому-то из своих, сказал:
— Чертовски болит голова, опохмелиться бы, что ли?
— Если хочешь, у меня есть, — ответил сосед есаула.
— А ты будешь?