Чужая боль
Шрифт:
Живой, непоседливый, Кувичка был тем очагом беспокойства, о котором постоянно следовало помнить.
Он это придумал! Теперь придется менять план урока.
— Кувичка! — позвала Нина Ивановна. — Иди к доске с учебником!
Поправив на широком носу немного съехавшую набок «омегу», Кувичка поплелся через класс, печально свесив голову в свежих чернильных пятнах и заранее готовя объяснение: у него, дескать, начало резать глаза, просто сил нет, и вот приходится… При этом следовало сделать скорбную мину человека, на которого неожиданно свалилось величайшее несчастье.
— Читай, Кувичка, и переводи параграф
Кувичка приблизил книгу к стеклам «омеги», но мутноватая пелена мешала читать, и он неуверенно забормотал:
— Ви х…хев ту айз… (Мы имеем два глаза…)
— Плохо, Кувичка, — с сожалением сказала учительница, — разучился читать, хотя имеешь два глаза… Шатохин, прочитай-ка дальше.
Тощий Шатохин торопливо сдернул очки в черепаховой оправе и начал скороговоркой:
— Ви юз вэм фо сиин… (Мы используем их…)
Кувичка вздохнул и напряженно уставился в учебник, стараясь разобрать, что там написано. Но, верно, у него ничего не получалось, а двойку отхватывать кому же охота, и Кувичка, сунув «омегу» в карман брюк, напомнил о себе:
— Нина Ивановна…
Она не услышала.
— Ну-с, кто же продолжит!
— Нина Ивановна, — умоляюще повторил Кувичка и, наконец получив разрешение читать, радостно затараторил: — Ви юз вэм фо сиин энд фо риидин. (Мы используем их для того, чтобы видеть и читать.)
А учительница вызывала все новых и новых учеников, и они, уже забыв о своем заговоре, утратив интерес к несостоявшемуся скандалу, стягивали с носов бабушкины и тетушкины очки и, когда Нина Ивановна стала объяснять материал, все сделали вид, что, собственно, ничего особенного в классе не произошло.
А вот и другой случай педагогического озарения. Года через три после окончания Великой Отечественной войны произошло в нашей школе событие, о котором очень долго потом говорили и в учительской, и среди учеников то с улыбкой, то с отвращением. Было это время недоброй памяти раздельного обучения, и юнцы, особенно старших классов, часто поражали нас своей грубостью, одичалостью, если доводилось им попадать в девичье общество. Пытались мы приглашать на школьные вечера девушек из соседней десятилетки, но, кроме конфуза, ничего из этого не получалось. Наши дикари, столпившись в каком-нибудь углу зала, глядели исподлобья на гостей, танцевали только друг с другом, скорее пародируя танец, а оставшись в своем «мужском обществе», отзывались о девушках грубо, словно бравируя этой грубостью.
Особенно отличался цинизмом десятиклассник Валентин Агин, сын директора мыловаренного завода, парень лет девятнадцати, с лоснящимся лицом и глазами навыкате, подернутыми маслянистой пленкой. Во всем его облике — в развинченной походке, нехорошей улыбке — было что-то нечистое, наводящее на мысль об испорченности.
Год назад папа купил Валентину машину «москвич». К восторгу малышей, Агин по утрам подкатывал в ней к школьным воротам, неторопливо стягивал с рук кожаные с широкими раструбами перчатки, снимал желтую кожаную куртку и, оставив всю эту роскошь на сиденье машины, запирал ее, шел в класс, покручивая цепочку с ключом.
В вечерние
Все наши просьбы к Агину-старшему воздействовать на сына ни к чему не приводили. Обычно следовал немного раздраженный, с ноткой сожаления ответ:
— Запущенность у вас, товарищи, по линии воспитания… Голову наотрез даю, что мой Валентин не способен на те художества, что вам мерещатся!
…В том же году появилась у нас в десятом классе новая преподавательница истории Людмила Николаевна. К нам попала она со студенческой скамьи. Стройная, с золотисто-каштановыми, коротко подстриженными волосами, с золотисто-карими, словно бы близоруко щурящимися глазами. Такая славная — с трогательными в своей чистоте представлениями о школе, о святости призвания, с жаждой самопожертвования…
Когда Людмила Николаевна назвала в классе свое имя и отчество, Агин, сидящий на последней парте близко к двери, значительно причмокнул и сказал негромко, мечтательно:
— Людочка…
Она не расслышала. Начала урок, увлеклась, на самом интересном месте была прервана звонком, с ужасом обнаружила, что и половины не рассказала из того, что предполагала рассказать. Уже защелкивая маленький пухлый портфель, прижимая к груди классный журнал, заметила боковым зрением — ученик, который бормотал что-то, когда она знакомилась с классом, писал позади нее на доске: «А она ничего… стоит заняться!».
Людмила Николаевна покраснела до корней волос, но не подала вида, что заметила написанное и потом мучилась и в учительской, и дома, бесконечно задавая себе вопрос, правильно ли она поступила, «не увидев»! В конце концов решила, что неправильно, трусливо, недостойно воспитателя, и что впредь…
Она и не предполагала, что это «впредь» так близко.
На следующее утро Людмила Николаевна отправилась в школу пораньше: дома просто не сиделось.
Шла вверх по взгорью улицами, освещенными неярким сентябрьским солнцем, мимо старых домов с рыцарскими статуями, мимо огромной серой коробки кино «Ударник», мимо кирпичного домика, на двери которого белела записка: «Доктор болен, приема нет».
В сквере молодой Горький с плащом, накинутым на плечо, смотрел мечтательно с пьедестала на изгиб реки, а вдали, за леском, спокойно дымили заводские трубы. И все это: и рыцарские статуи старых домов, и молодой Горький, и заводские дымы, и красные пятна осин вдали, и ольховая темная зелень, и синь неба — наполняло душу Людмилы Николаевны ощущением счастья, радости начинающегося праздника, который будет продолжаться бесконечно.
…Когда после звонка на урок Людмила Николаевна шла к десятому классу, то еще издали услышала странный шум, треск, возню, кто-то протестовал, кричал:
«Нет, ты этого не сделаешь!», а кто-то радостно ревем и подговаривал что-то сделать.
Учительница открыла дверь класса и на мгновение оцепенела.
От стола к партам врассыпную кинулось с десяток учеников, а возле стола остался тот… кто писал на доске…
Он был в одних оранжевых плавках. В левой руке, как фиговый листок, держал какой-то учебник, правую с зеленой веткой воздел над головой, изображая Аполлона. Белое жидкое тело его нелепо я бесстыдно выделялось на фоне черной классной доски.