Чужая мать
Шрифт:
Старые дружки крепко пожали руки и разошлись до вечера, до встречи во Дворце культуры. Но Афон не отпустил Михаила Авдеевича:
— Мне помощник нужен.
— Куда?
— Да пустяк! Скосил траву на участке, пропадает трава, а душа не терпит, обещали телегу на заводе, сложим воз и отвезем одной тетеньке.
— За чарку? — без зла спросил Михаил Авдеевич, скорее озорно.
— Ну, люди! — воскликнул Афон. — Никуда от них не денешься. Нет подумать об одинокой тетеньке, о живой корове, так они — о чарке!
— Давай, поехали.
Так они в этот день оказались на садовом участке, овеянном запахами первого сена, пряным духом, от которого, как в детстве, замерло сердце. Лошаденка, разнузданная Афоном, тут же принялась жевать траву, может быть впервые попав на такое приволье после многолетнего сухого пайка, а они вооружились вилами и граблями.
Михаил Авдеевич волновался — получится ли, но сразу выяснилось, что руки сами помнили. Этого нельзя забыть, как нельзя разучиться плавать. Вилы набирали крупные охапки сена, и те, одна за одной, безостановочно взлетали на телегу.
Поначалу работали молча, прощая друг другу, что с одной стороны телеги вздулся горб, а с другой сено ложилось ниже, пришлось разровнять, раза два ковырнули землю, сделав вид, что не заметили, разок сшиблись вилами над телегой, и один удивленно хмыкнул, а другой сказал:
— Отдохнем, брат?
И начали изредка приостанавливаться, вытирая тылом ладоней помокревшие лбы, и опять размахивали вилами, словно подхватывали мелодию, которую слышали они одни, не давая ей угаснуть.
— И покажут нас на экранах? — спросил Афон.
— Тебя нет. Курносый больно.
— Хрен с ним, — сказал Афон, — а приятно!
— И сама Клава чарку поднесла.
— Да, придется Валеру попросить, чтобы каждый день «Волгу» присылал.
— А что? В министерстве ему поручат.
От неожиданного и милого дела, оттого, что не расстались сразу после утренней встречи, у них было такое хорошее настроение, о каком можно только мечтать.
— Гей, стой ты, чертяка! — прикрикнул Афон, замахнувшись вилами на лошаденку, которая иной раз оттягивала телегу быстрее, чем они успевали подобрать сено.
— Выпряги, — посоветовал Михаил Авдеевич, остановившись. — Дай свободу живой лошади. Думай не об одной корове.
И пока Афон освобождал от хомута и выводил из оглобель заводскую конягу, ежедневно перевозившую по исхоженным маршрутам какую-то рухлядь со склада на склад, Михаил Авдеевич постоял маленько, прислушиваясь к себе. То ли кольнуло слева, то ли предупреждало об осторожности предчувствие этой боли.
Афон пустил лошадь, дав ей шутливого пинка для вида, а Михаил Авдеевич стоял, опасаясь, что шевельнется — и боль схватит и все застопорит. И отменит радость. Будешь тут торчать для ничего.
Затомило, что так и не поговорил с Таней. Не было у него толкового слова, и мать не подсказала, а молитвы читать — все равно что лясы точить. А может, права мать? И не надо никаких слов?
Жить бы подольше. При нем они не посмеют разбежаться, а там — одумаются...
Ну,
— О чем думаешь? — спросил Афон, подходя.
— Знаешь, Афон, какое у человека самое трудное дело в жизни?
— Ну?
— Прожить свою жизнь.
С одной стороны воза образовалась тень, и они упали спинами на мягкое сено, будто подперли воз.
— Шутник! Ты всегда веселый был, Миша. Помнишь, как мы первый раз возили отсюда сено?
— Тетеньке?
— Дяденьке... Соорудили воз, сел я — дерг за вожжи, а конячка меня не слушается. Ноль внимания. Ну, полный ноль!
— Чего это так?
— Друг мой привязал вожжи к оглоблям, я их и погоняю, а конячка траву жует.
Они смеялись, а боль лезла под лопатку. На воз он еле взобрался, Афон и руками подсаживал, и плечо подставлял. А когда, качнувшись, выплыли на дорогу, Михаил Авдеевич спросил:
— Далеко твоя тетенька живет?
— А что?
— Сворачивай, брат, в больницу...
И так обыкновенно прозвучала его короткая просьба, что Афон еще пошутил:
— По сиделке, что ль, соскучился?
А он только подумал: хорошо, что не дома, никого пугать не придется, зато в самого проник незнакомый страх...
Он попытался отвалиться на пахучее, неколкое сено, и тут же застонал, и нашел силы опять присесть.
— Лежи! — приказал Афон.
— Сидеть лучше.
Воз двигался, и глазным стало движение. Воз поднимался над заборами, над крышами садовых домиков и даже над деревьями, а окружением стало небо. В нем было много воздуха.
— Косу бы, — прошептал Михаил Авдеевич.
— Да есть у меня коса! Чем же я косил? Пальцем, что ли? Эт, человек! Обкосим и твой участок, успеешь. Нам во Дворец культуры через два часа. Как тебе, Миш?
— Ко-ря-во...
Коняга уже бежала рысцой, и воз покачивался, и свежее сено шуршало в нем, будто ветер гнал и гнал по асфальту вороха сухих листьев. Шуршащий шум был непрерывным, как у моря, наверно.
Афон подгонял конягу вожжами и бормотал:
— Держись, Миша... Старайся, родной... Чего ты говоришь?
Он приблизился к другу, коснулся щекой белых его усов, но слов разобрать не смог, рваные и тихие звуки уже не дотягивались друг до друга.
— Кос... Кос
«Все косу требует, — догадался Афон. — Или Коську зовет?»
Какая-то тревога выгнала Елену Степановну на улицу. Она ждала мужа к обеду, но обед уже не первый раз остывал, Зина звонила домой по новому телефону, поставленному сегодня, кричала, где отец, тоже волновалась, и что это, мол, за хозяйка, не знает, где ее муж, сама принялась разузнавать, снова позвонила и сообщила, что добилась в хозуправлении — дядя Афон взял телегу и поехал на участок, а отец, конечно, с ним, вот люди, поехали за сеном, другого времени не нашли, и Елена Степановна успокоилась чуточку, но все же вместе с Мишуком добралась до угла.