Чужеземец
Шрифт:
Илазугги кивала, она всё понимала, но… и разговор этот повторялся с неизбежностью фаз луны.
А теперь Анигидах теребила его за плечо, вытягивая из душного сна, куда он вдруг провалился перед вечерней трапезой.
— Благослови Господь тебя, Анна, — пробормотал Алан, вылезая в реальность. — Что стряслось, что за беда?
— С девочкой нашей беда, вот чего! — затараторила в обычном состоянии не шибко разговорчивая тётка. — Пойдём скорее, улицей обскажу. Да платком обвяжись, чтобы волос твоих светлых никто не видел… вот, правильно, до глаз. И плащом укутайся, да не тем, в каком обычно ходишь, а поплоше возьми, что скупердяй Хианду обществу пожертвовал. В нём неприметнее будешь.
Гармай,
Чуть было не прибавил: уроки учи. Вместо этого пояснил:
— Раз уж Анигидах скрытности хочет, так нечего лицо твоё светить… общительный ты наш… весь город с тобой на короткой ноге.
Анигидах вела его длинным, но зато и не самым людным путём: вдоль огромных сараев, куда приезжающие на ярмарку купцы складывают товары, мимо каких-то совершенно уж убогих лачуг, чьих-то мелких огородиков — Алан и не знал, что в городе есть такие. Рабыня выбирала маршрут подальше от базара, подальше от храмов и населённых кварталов. Дорогой рассказывала:
— Господину-то крепко в голову втемяшилось выдать девочку замуж. Она-то, бедняжка, думала, что это всё разговоры, а вот оказалось, что и впрямь. Сегодня сваты приходили, от господина Зиаруми, начальствующего над палатой налоговой.
Отец, значит, её зовёт и объявляет, мол, решил я судьбу твою, радуйся, дурёха. А Илазугги в слёзы. Ну, этим-то никого не удивить, девчонке и положено при таком известии поплакать, с детством попрощаться. Но наша-то девочка мало того, что рыдает, у неё и в голове помутилось. В общем, объявила она, что ничьей женой не будет, ибо верит Богу Истинному и желает сохранить ради Него девство.
Представляешь, господин — так и сказанула при всех! При сватах, при слугах.
Господина нашего Миусихару чуть удар не хватил от таких известий. Красный весь, глаза выпучил, раздулся прям как жаба. А девочка и того хуже — принялась идолов обличать, богов поносить. В светлой горнице-то у нас много богов стоит, и из мрамора вытесанных, и из глины слепленных. Ароматы им курятся, вино в особую чащу льётся… Так вот, подбежала она — и давай на пол богов швырять. Господина Бурь расколотила, он внутри пустой оказался, господин-то… И Хозяина Молний уронила, только он покрепче вышел, ему лишь нос окарябало. Все в ужасе, а девочка наша обмерла и чуть не расшиблась, хорошо, я подскочить успела, руки подставила. Обморок у неё. Ну, там такое началось! Господин Миусихару всех вон погнал, один с нею остался. Долго не выходил, мы уж испереживались все. Потом вышел на двор, сваты там, не ушли никуда. Да и народ сбежался, новость-то как на крыльях понеслась. Господин на себя не похож, посерел весь. И объявил он собравшимся, что нет у него боле дочери, а есть преступница Илазугги, оскорбившая богов. И потому отрекается он от неё, о чём торжественно на закате объявит и скажет, как далее с ней поступить должно.
Да, приплыли… Именно такого Алан с самого начала и боялся. Девичья истерика, открытое исповедание веры — и пошло-поехало. Уж господин судья сообразит, каким ветром в дочкины уши про Истинного Бога надуло. Разговоры-то по городу ходят.
Значит, схема понятная — следствие, аресты… А ведь более сотни человек в общине наберётся… считая с теми, кто пока только слушает предварительные беседы.
— Ну, девочку нашу до вечера под замок, — частила далее рабыня, — в её же светёлке. Стражу к двери приставили, из наших, домовых рабов-то. Ну а как же нашим-то меня к ней не пустить? Пустят, никуда не денутся. Я ж нянька ей… мать-то померла, когда и года ей не было. И сидит Илазугги, уже не плачет, но прямо как закаменела. Говорит, пусть. Воля Божия, значит. Только, просит, пускай на закате-то Наставник тоже на двор
Рабыня Анигидах тотчас куда-то делась. И правильно — незачем, чтобы их видели вместе.
Алан надвинул платок на глаза и опустил голову. Вряд ли бы кто его тут узнал — у кузнеца Аориками жил он уединённо, по город особо не шатался. Но осторожность не помешает. Если его схватят — останется лишь молиться о чуде. Потому что без чуда он всё расскажет, назовёт все имена. Палачи своё дело знают, а воля ломается у каждого — просто у кого-то раньше, у кого-то позже. Судье особенно торопиться некуда, самое страшное в его жизни уже случилось, дочь встала между ним и богами, и выбор свой он сделал.
Дом у высокородного господина Миусихару был подстать двору — здоровенный, в два этажа, что по здешним меркам роскошь. И даже две мраморные колоны у крыльца, по моде Внутреннего Дома, поддерживали козырёк, выстланный бронзовыми листами. До блеска надраенные, сейчас они отражали заходящее солнце.
Ждать пришлось недолго — колыхнулась завеса и на крыльцо вышел судья. Тучный, явно страдающий от гипертонии, он двигался медленно и осторожно, словно каждый шаг давался ему болью. Парадное одеяние — светло-голубой хитон, расшитый золотыми нитями, обвис на нём, точно парус в безветренную погоду. Голову охватывал серебряный обруч — знак носителя власти.
Судья неторопливо сошёл по ступенькам — их было десять, Алан считал. Окинул взглядом море людских голов, пожевал губами. Потом хмуро произнёс:
— Жители города Хагорбайи. Беда постучалась в мой дом. Единственная дочь моя Илазугги повредилась умом и оскорбила богов, совершив тем самым преступление и против города, и против всего Высокого Дома, и против государя нашего Уицмирла, да пребудут с ним сила и величие. Посему она не может более именоваться моей дочерью, ибо не может быть ничего общего между мною, слугою государевым, и оскорбительницей богов. Я отрекаюсь от родства с нею и лишаю наследства, звания и имени.
Он махнул рукавом — и за его спиной произошло какое-то движение. Минуту спустя вывели из дома Илазугги. Та была в светло-зелёном платье, у ворота расшитом зигзагообразными серебряными нитями, изображающими молнии. Наряд невесты.
Видимо, подарок жениха, принесённый сегодняшними сватами.
— Я лишаю её наследства! — прокричал в толпу судья. Потом, отвернувшись, неразборчиво приказал что-то — и двое обнажённых до набедренных повязок рабов крепко взяли Илазугги за локти. Третий — тощий и жилистый дядька, чью шею украшал ошейник с серебряными бляхами, вынул откуда-то кривой, сужающийся к острию нож и быстро взмахнул.
Ткань, только что бывшая парадным платьем, упала к ногам девушки. Под платьем ничего не было.
Илазугги коротко охнула, дёрнулась — но рабы держали её крепко.
— Я лишаю её звания! — продолжил судья, и парни, видимо, проинструктированные заранее, навалились, пригнули её голову к земле и развернули спиной к окружающим.
В руке у жилистого дядька оказалась кожаная плеть — и тот с деловитостью, свидетельствующей о немалом опыте, нанёс первый удар. Девушка вскрикнула — и замолчала. Видимо, закусила губы.