Цвет сакуры красный
Шрифт:
Только всех макинтошей у нас восемь штук всего-то и было. А народ — несознательный, я ж русским языком всем говорю: не стойте, мол, восемь макинтошей, восемь! И больше их не будет. Нет, куда там! Толпятся, руками размахивают, толкаются, галдят… Только к полудню разошлись, видно осознали наконец: кончился японский товар, и кто, значится, не успел, тот, сами понимаете, опоздал.
А после народу вовсе не стало. Дело-то уже к обеду — никого. Словно как дверь у нас закрыта. Мыслю я: дайкось чайку себе соображу, что ли. Да только встал, чтобы, значит, за чайничком, ан глядь —
Первый, стал быть — солидный, верно — партейный, али с ГПУ. Весь из себя такой бритый, во френче. А второй… Глянул я на второго, да так и обмер. Варнак каторжный, братцы мои, чисто каторжный. Морда небрита, сам — в гимнастерке, здоровушший, и глазами только по сторонам зырк-зырк. Зырк-зырк. Тут я и смекаю: не иначе как смотрит, варначья душа: что бы, значит, стибрить?
Я-то сперва оробел, а потом пригляделся… Что за наваждение?! Варнак-то на солидного оченно похож. Пока соображал, что за притча такая, слышу: партеец этого варнака сынком кличет. От ведь как оно бывает: сын такого человека — и по кривой дорожке пошел!
Пожалел я отца, и вежливо его так спрашиваю: чего, мол изволите? А он мне и отвечает: вы, товарищ, не утруждайте себя, мы, мол, сами сейчас посмотрим, выберем чего надо. А коли в чем понятия не сыщем — вот тогда вас помочь и попросим. И вежливо так. Понимает, что продавец — тоже человек.
Ну, что ж, думаю: хотите смотреть сами — смотрите на здоровье. Чай, не буржуазные времена, за погляд денег брать никто не станет. Солидный мне кивнул, да и пошел где пиджаки висят. А сын его на брюки штучные прицелился. Одни посмотрел — коротки. Другие к себе приложил — широки. Так все и перебрал, но пару все же выбрал. Хорошие брюки, чистая шерсть. Хотел я ему сказать, что, мол, постыдился бы, варначья твоя душа, батюшку-то в разоренье такое вводить, да потом подумал: дело-то вовсе не мое, так чего мне к ним лезть. Кто его знает, чего там меж ними быть могло?
А молодец тем временем к сорочкам только не в припрыжку. Сорочки те, граждане, самые лучшие, из японского шелка. Он их и давай щупать, да мять, да разглядывать. Только что на зуб не пробует. Цену у меня спросил, и вроде вежливо так, вроде все как надо. Сказал я ему цены, а сам думаю: куда тебе, вахлаку сорочку шелковую? Ты ж, верно, таких не то, что не нашивал — не видывал. А он, значит, опять их перебирает, а потом и спрашивает у меня, да громко так:
— Уважаемый, а не бракованных рубашек у вас нет?
Я так и сел.
— А в чем дело? — интересуюсь. — Где вы брак нашли, гражданин?
А он мне только что не в нос сорочку:
— Да вот же, — и пальцем тычет. — Пуговицы на обшлага Пушкин пришивать будет?
Где ж это видано, думаю, чтобы у шелковой сорочки на обшлагах пуговицы были?
— Вы что, гражданин? — спрашиваю. А потом вежливо интересуюсь, — Пьяный вы, что ли?
Тут он как рявкнет на меня, я аж присел.
— Чего? Ты, что, жулье, обурел в конец? Куда пуговицы с обшлага девал, дебил неоприходованный! Вы тут что, в натуре, совсем страх потеряли?!!
И дальше кричит все такое же непонятное, но, так-то понятно, что бранное.
Обидно тут мне стало, граждане.
— Не дело, — говорю, — гражданин, так выражаться в советской кооперации. Вот я сейчас милиционера позову, пущай он вам тогда объясняет: где какие пуговицы положены, и почему, там, где не положено, не пришиты. Вы бы еще на исподнем, — говорю, — пуговицы потребовали.
Только тут второй, солидный подскочил. Цоп этого небритого за рукав, дернул раза, а мне, значит, вежливо так, культурно объясняет:
— Вы, дорогой гражданин, на сына моего не обижайтесь и внимания на его слова не делайте. Он у меня геолог, полезное ищет, копает, вот и в тайге совсем, значится, одичал. Забыл, стал-быть, что у сорочки обшлага запонками застегиваются.
А сам-то сына своего за рукав снова дерг, да дерг. Тот вроде как смутился, глаза опустил:
— Извиняюсь, — говорит. — И впрямь папенька говорят: одичал я в конец. Давно сорочек с запонками не нашивал.
А папаша евойный, который партейный, хохотнул эдак, да и прикупил четыре сорочки: себе пару, да сыну столько ж, да две штуки брюк, да еще сыну рубашку теннисную. А мне сверх цены целый полтинник оставил, вроде как — за беспокойство. Вот я с этим полтинником и пошел пивца попить.
Вот стал-быть, какие покупатели встречаются. Иной раз думаешь: совсем пропащенький человечишко — дрянь, просто, а выходит, что и он — очень даже хорош, и тебе добро сделает.
А пиво то у меня все. Пора до дома направлять. Благодарю за компанию, граждане…
По немощеным улицам Петрозаводска шагали двое. Молча. Долго…
Наконец, младший Волков не выдержал:
— Папань, ну ты чего, в самом деле? Ну, я ж реально про эти запонки понятия не имел!
Старший Волков остановился, посмотрел на сына и вздохнул:
— Вот примерно поэтому я тебе и говорил: молчи. Если что-то непонятно — сперва спроси у меня. Хорошо, что мы вдвоем были, а если б ты один вот так же пошел? Спалился бы на раз, мяукнуть бы не успел!
Парень опустил голову и виновато молчал. Отец хлопнул его по плечу, принимая раскаяние и показывая, что больше не сердится и не считает нужным вспоминать об этом инциденте:
— Ладно, мелкий. Проехали. Пошли: сперва тебя побреем и — на вокзал: пора билеты на поезд брать…
И они пошли. Из парикмахерской Всеволод-младший вышел чисто выбритым, но благоухая странным, несколько не мужским ароматом. Отец принюхался и поинтересовался: чем его освежали? Сын зло сплюнул и ответил, что вместо фирменного одеколона, петрозаводский Фигаро воспользовался продукцией местных кустарей «Восторг». Вода ландышовая. Настойка на спирту». И прежде чем парень успел воспрепятствовать, он уже весь оказался в «ландышах на спирту». Волков-старший хмыкнул и спросил: «Парикмахер жив?» Выяснив, что брадобрей не лежит у своего рабочего места с горлом, перехваченным собственной же бритвой, он махнул рукой: