Цвет сакуры красный
Шрифт:
Но тут Ульяна положила конец их тягостным размышлениям, просто отлучившись в кустики. Пока она отсутствовала, отец и сын торопливо рвали упаковки, шепотом ругая себя за то, что вот об этом-то они и не подумали заранее. К возвращению девушки все красочные упаковки уже пылали и оплавлялись в небольшом костерке, над которым висел чайник, так что Ульяна только восторженно запищала, увидев лакомства.
Дальнейшая дорога протекала без каких-либо приключений или неожиданностей. И лишь когда к концу второго дня они въехали на окраину Петрозаводска, Уля, смущаясь и запинаясь, предложила поменять оставшиеся
— Вот, — Девушка вытащила из-под соломы, устилавшей телегу, здоровенную бутыль с замотанным тряпицей горлышком.
Отец восхищенно оглядел великанскую тару и шепнул сыну: «Вот, запоминай: именно так и выглядит пресловутая четверть[3]».. Парень оценил размеры, не сомневаясь в том, что именно представляет собой содержимое бутыли. Он уже потянулся к фляге на поясе, но Волков-старший легонько хлопнул его по руке:
— Ничего нам от тебя, красавица, не надо. — Он развязал сидор и высыпал остатки печенья и разломанную шоколадку в подставленный Улей подол, — Кушай на здоровье.
Девушка снова отчаянно покраснела и поклонилась старшему, а младшего Волкова неожиданно крепко обняла и поцеловала. А пока тот приходил в себя, она успела жарко прошептать в самое ухо, где парень может ее найти. И тут же, вскочив обратно на телегу, хлестнула лошадь вожжами, да так, что та припустила по улице чуть только не галопом.
— Папань, что это было? — обалдело поинтересовался сын, глядя то в след удаляющейся телеге, то на покатывающегося от беззвучного смеха отца. — Надеюсь, она не свататься пыталась?
Волков-старший захохотал теперь уж в голос, а когда отсмеялся, объяснил, что младший совершенно напрасно представляет себе русскую деревню начала двадцатого века эдаким пуританским сообществом. Наоборот, именно деревня отличалась и лихими адюльтерами, и весьма свободными взглядами на секс — намного более свободными, чем город. Нет, разумеется, Всеволод-младший понравился Ульяне, и если бы дело дошло до сватовства — девушка вряд ли бы сильно огорчилась. Но вот в данном конкретном случае речь шла о простом свидании, хотя вполне возможно — с последующим продолжением. Горизонтальном, так сказать…
— А что? Девка-то видная, ядреная. — Заметил отец и ехидно поинтересовался, — Может сходишь?
— Да ну ее, — махнул рукой сын. — Странная она. Кобыла здоровая, а целоваться не умеет. Еще окажется, что я честь девичью похитил — налетит потом родня, и примется сватать. Вилами да кольями.
— Ишь ты. Целоваться, говоришь, не умеет? А с чего ты это взял?
— Так она мне в губы ткнулась, а рот не раскрывает…
— А, ну это тут повсеместно. Целоваться тут только в городах умеют, да и то — не все и не во всех. Что ж ты хочешь? Не добралась еще до нас европейская секс-культура, да и Камасутру тут еще не читали. Ладно, — хлопнул себя по бедру Всеволод-старший. — Хорош лясы точить. Пошли, поищем какой-нибудь ночлег…
Им удалось перехватить извозчика. Неизвестно, что этот «ванька» позабыл на окраине, где почти наверняка не отыскать седоков, но так ли иначе таскаться по городу поздним вечером пешком, да еще и с ружьями за плечами было как-то не с руки.
Гостиниц в бывшем губернском городе, а ныне — столице Карельской Союзной республики не имелось. Идею переночевать на вокзале пришлось
Прислушивавшийся к их разговору извозчик, предложил им «мябялирашку» — меблированную комнату, хоть и не самую дешевую, зато «самолучшу, саму первостатейну», и выразил уверенность, что «граждане-товарищи в довольстве состоять будуть». Он порывался везти их туда «прям счас, едным дыхом домчим», но Волков-старший поинтересовался, а найдется ли поблизости от «первостатейной мябялирашки» место, где можно поужинать? На что извозчик сдвинул набекрень свою невообразимо мятую не то фуражку, не то кепку («Картуз» — проинформировал отец), почесал свою кудлатую голову, потом — не менее кудлатую бороду, заговорщически подмигнул и сообщил, что «самовар там спроворим, а к самовару — ишшо кой-чаво», после чего обозначил цену: пятнадцать рублей. Стало понятно, что пресловутая «мябялирашка» — полная и нераздельная собственность самого «водителя кобылы»[4]…
Волковы затрофеили почти десять тысяч рублей, не считая валюты, и Всеволод-младший был готов немедленно согласиться: спать хотелось отчаянно, да и перекусить бы не помешало. Но, к его великому удивлению, отец, который терпеть не мог торговаться, неожиданно принялся с жаром сбивать цену. Извозчик бойко возражал, приводя порой совершенно феерические аргументы…
— …А пярина-от, пярина! Истинный крест: с губернаторского дому! Как-от в семнадцатом губернаторев дом-от брали, пярину-от я оттудова приволокши! Самолично! Никак не можно меньше двенадцати рублев!
Но Волков-старший разбивал подобные доводы с холодной издевкой:
— Так у тебя еще и клопы буржуазные? А нам их своей пролетарской кровью кормить? Не-е-ет, дорогой: за империалистов в перине еще рупь долой. Бери восемь с полтиной и едем!..
Наконец они сторговались на десяти рублях за все, включая ужин, завтрак и утреннюю поездку на вокзал. Судя по всему, довольными остались обе стороны, хотя извозчик, поинтересовавшийся, откуда его седоки родом, цокнул языком и заметил, что если в Москве все такие хитрованы, то лично он за Республику спокоен: всех объегорят, но «Рассее» пропасть не дадут.
Дом, где им предстояло провести ночь, оказался добротным, могучим строением, сложенным из мощных лиственничных стволов, с высоким резным крыльцом и замысловатыми фигурками на крыше. Извозчик-домохозяин, представившийся Федором Степановичем, поспешил известить домочадцев, что необходимо принять жильцов, а отец с сыном отправились осматривать «самолучшу» комнату с «губернаторской периной».
Комната оказалась большой и чистой, но при этом выглядела какой-то странно пустой, словно бы и не жилой. Кровать и деревянная лежанка-нары, накрытые чистыми холстинами, самодельный грубоватый струганный стол да табурет — вот и вся обстановка, если не считать расстеленных на полу лоскутных половиков. Всеволод-младший удивленно осматривался в пустой комнате, скупо освещенной висевшей над столом керосиновой лампой, которую зажег отец, а затем спросил: