Цветочный крест. Роман-катавасия
Шрифт:
— Чего-то я в толк не возьму… — почесал Паля языком изнутри щеки.
— Толк-то есть, да не втолкан весь, — весьма похабным, как ей казалось, смехом ответила Феодосья.
И сжалась сердцем: «Господи, неужели аз сие дею?»
«Ну, точно, блудить присралось… — уверился пытальщик. — Ишь, ты… Вот тебе и боярыня!»
— Служите с Божьей помощью? — вопросила Феодосья. — Государевы интересы блюдете?
Ах, сам черт бы не разобрал, почто она сие спросила?
«Или нет, не блудить?» — Паля поелозил в бороде.
«Что же делать? Какое слово молвить? Али брякнуть, мол, не желаешь ли, Палюшка, со мной полюбиться? Ой, Господи!» — лихорадочно перебирала в голове Феодосья и, сама того не замечая, тонко воздыхала.
Впрочем, Паля истолковал вздохи сомнений Феодосьи, как похотливые стоны. Но — э-эх, сучий потрох! На лавке в его избе уж полеживала портомойница Фенька. Баба сия была старой Палиной зазнобой. Когда-то
— Служу… — ответствовал по размышлении Палька и отечески добавил: — Шли бы вы, Феодосья Изваровна, домой, а то, как бы волки вас не изодрали в потемках.
— Аз волков не боюсь, — дрожащим голосом ответила Феодосья.
— Ежели у вас дело какое — с утра приходите, — еще строже промолвил Паля, коего ретивое отпустило. — Давайте-ка, аз до ворот вас доведу.
Оглянувшись в избу, Паля поспешно вышел на крыльцо, притворил дверь и, поминая мороз, пошагал по двору мимо пыточного столба, к воротам.
Феодосья поворотилась и мертвым шагом, с невидящим взором, как заговоренная, покорно пошла вослед пытальщику.
Явись Феодосья в другорядь, али часом раньше, не пришлось бы ей ничего и объяснять Пальке, лежала бы сейчас на его лавке, покрытой вонялой овчиной. А после держала бы в дланях голову любимого Истомушки. Но, Фенька поганая спасению невинно оклеветанного подговняла! Но, поелику Феодосья сей скрытой причины не подозревала, то всю вину на неудавшееся избавление Истомы взвалила на себя: на трусость свою, на пугание и женское неумение.
«Истомушка, не захотел Господь принять моей женской жертвы, — лия слезы, просила прощения Феодосья. — Видно не смогла аз растопить его душу, не поверил Он моему горячему желанию. Не сумела аз караульного соблазнить… Прости ты, меня, проклятую! Напрасно ты меня полюбил и мне доверился!..»
Когда частокол острога остался позади, Феодосья принялась подвывать в голос. Дороги она не видела. Как не видела и сверкающего морозными алмазами черного неба. Перед очами ея языками метались багровые и желтые всполохи. В черноте улицы, не отставая, летел над дорогой, слева от Феодосьиного виска, ошкуранный бобер с ошметками бурой шерсти на кровавой морде. В голове молотило, словно проломила Феодосья лбом твердь небесную. И лился по всей внутренней жиле поток лавы, как если бы Феодосья чародейским образом оказалась на вершине намалеванного в книге отца Логгина Везувиуса, и жерло огненного нарыва прошло через ее нутро. Преисподний огонь жег ея насквозь от маковки до лядвий. Того и гляди, шубу спалит! Повалиться бы Феодосье в сугроб, но она сугробов не видела — огонь глаза застил. Бухнуться бы охваченной пламененм Феодосье в колодец, но стены хоромов и изб, частоколы, тыны, башни, ворота, колодцы норовили отпрянуть при виде Феодосьи да увертеться назад, страшно хрустя снегом. Так что, не только колодцев, но и колокольни не заметила Феодосья!
Как это обычно бывает, когда после драки непременно машут кулаками, пытаясь восстановить справедливость и повлиять на исход событий хотя бы мысленно, Феодосья изврегнулася потоком аргументов, толкуя их неведомому судье.
— Истома табак курил, что было, то было. Но закаялся и бросил! Аз самавидицей была: обнял меня Истомушка и поклялся изринути рог и траву в сугроб на веки вечные! Коли и оказалось в обозе бесовское зелье, так принадлежало оно другому скомороху, худому. И не скомороху даже, а случайному путнику, напросившемуся в обоз. Его кули были.
Объяснение получалось очень ладным или, как подтвердил бы отец Логгин — логичным. И не понятно, почему Истома не сказал сие на следствии? А ежели сказал, почему Орефа Васильевич не принял сих аргументов во внимание? Ведь все так самовидно!
Улицы были совершенно пусты. Сугробы синели вдоль черных бревенчатых улиц. Сучья деревьев в садах были усижены замерзшими до стука черными и алыми птицами, словно мертвыми яблоками. Россыпи птичьих комков лежали на верхушках сугробов под соснами. Хозяйственные тотьмичи с вечера выставили на дворы вокруг хлевов со скотиной усиленные караулы холопов, вооруженных дубьем и колотушками, бо в эдакий лютый мороз неминуемы были волки. Правда, холопы большей частью грелись в овинах, полагая, что до полночи волки в Тотьму не пожалуют. Самые хозяйственные горожане даже убрали от собачьих будок миски с водой, ибо в ядреный холод от вылаканной воды собаку льдом разрывает на куски! Мороз стоял такой лютый, что дворовые псы молчали — ни один из них не тявкнул с цепи, заслышав в ледяной тишине скрип шагов Феодосьи. Лишь, когда Феодосья, не думая о дороге, но по многолетнему внутреннему наитию, свернула по улице к своему концу, вдруг страшно завыла и тут же оборвала голос огромная собака по кличке Разбой на купеческом подворье. Феодосья вздрогнула. Огненные языки улетели прочь. Жерло огнедышащего Везувиуса изблевало лаву в последний раз. Чернота рассеялась до кубовой синевы. И вдруг поодаль, на повороте дороги, встал Истома. Вернее, самого Истому Феодосья не видела из-за темноты. Но, глаза!.. Светились мучительным огнем глаза Истомы. Феодосья, не веря, протянула дрожащие руки:
— Истомушка!.. Ты ли это? Оченьки-то у тебя какие страдальные… Намучили тебя? Напытали? Да как же ты вырвалсято? Прости ты меня, Христа ради, что не смогла тебя вызволить…
Светящиеся точки приблизились. Почему-то Истома стал на четвереньки. Феодосья сделала шаг, торопясь помочь Истомушке, которому, очевидно, пытальщик Палька перебил ноги. Внезапу в ледяной тишине со страшным треском раскололась береза. Феодосья вскрикнула, отпрянув. Но, тут же вновь вскинула очи на дорогу, где бысть Истомушка. И увидела, что перед ней стоит волк, сверкая холодными глазами странного бело-зеленого цвета.
«А где же Истомушка? — подумала Феодосья. — Али волк его задрал?»
Из-за поворота без единого звука приблизились несколько теней, сопровождаемых крошечными, словно ночными кладбищенскими или болотными, огнями. Стая волков стала позади вожака и замерла, ожидая приказа окружить добычу.
Глотку у Феодосьи перехватило тугим ремнем. Она попыталась было шевельнуть ногой, но попытка была безвольной, и руководила этим равнодушным движением не нынешняя Феодосия, а какая-то прошлая, веселая и счастливая. В голове с ужасным воющим звоном лопнул чугунный колокол, и Феодосия сделал покорный шаг навстречу волку. И когда вожак уже изготовился к прыжку, из-за изгиба кубового полотна, устилавшего улицу, вдруг загрохотало, зашумело, закричало, залаяло, загорелось огнем.
— Вон она!
— Живая!
— Пали их!
— Ату!! Трави!!
— Феодосья Изваровна!
Последнее, что услыхала Феодосья, был крик брата Путилы:
— Беги, Федоська! Стрелять буду!
— Не виноватый Истома, не его зелье, — жалобно сказала Феодосья Путиле и упала на дорогу.
Перед глазами Феодосьи, где-то вверху, закрутился золотистый, словно свежеоструганный, вихрь. Перелившись парчевой волной, вихрь выстроился струнами гуслей, всполохи стали серебряными, а потом налились голубым, засвежели розовой зарей. «Али карусель на Девятую?» — удивленно подумала Феодосья. Деревянную карусель каждое лето устанавливали на Государевом лугу на девятую неделю после Пасхи. И разлетались вокруг перекладины вихри разноцветных лент, закручиваясь веселым смерчем. «Ах, нет, сие не карусель, то крутится в небе Истомушкин крест. Не кружи… Не кружи… узреют… догадаются…» Феодосья вдруг оказалась в темных сенях, освещенных лишь рубином догорающих лучин. Она стояла, склонившись над дорожным коробом Путилы, умещенным на лавке. «Крест, — прошептала Феодосья. — Где же крест? Ежели тот самый, то, значит, Истомушку пленил Путила. Нашла… Нет, не может быть!.. Разве мало таких крестов на свете? Господи, да за что же ты меня наказываешь? Зачем содеял так, что именно брат мой погубил Истому? Знаю, что за любодейство… Ну, так разверзни меня, грешную, а Истому не трогай. Нет его вины, то аз его на грех соблазнила».