Цветы на асфальте
Шрифт:
Некоторые «тайны» знал Леха из тюремных рассказов про сельские магазины. Первая — о «черной» тетрадочке, в которой доверчивые продавцы, знающие наперечет своих земляков, делают записи об отпущенных в долг товарах. Но такой «документ» пускай следователя волнует, ему устанавливать после ревизии истинный размер кражи. Кресту это ни к чему. А вот другая «тайна» — прятать в укромное место несданную за день выручку — Леху интересовала. Без денег может осложниться его проезд по железной дороге.
Недолго искал. Что для продавца тайник, для него не в диковинку. Через несколько минут вытянул из мешка с перловой крупой тугой целлофановый
Определенно везло в этот день Кресту, светила ему голубая звезда. Уходил, сгорбленный ношей, «бесплатным приданым». И двери не притворил, к чему теперь.
У одного из огородов будто невзначай обронил бутылку, вторую распечатал, поднес к губам.
Но выпил чуток, остатки водки вылил в дорожную пыль. Без шума катанул пустую бутылку в поникшую от первых инеев картофельную ботву. И этот фокус для протокола. Ищите, зануды.
Расступилась тайга, приняла Креста, сделавшего новую зарубку на своей преступной дорожке.
НА ПОЛУСТАНКЕ
Тайга не дала умереть Кресту, выпустила, наконец, из своих зеленых тенет к серебристым нитям железной дороги. Еще утром услышал он дальний гудок — подтверждение подслушанному на проселке разговору — и не поверил сначала. Может, подал призывный голос лесной зверь? Но гудок повторился, вызвал в нем радостные чувства, спрямил оставшуюся дорогу.
Плавились зеркальным огнем рельсы, уходили в широкой лесной прорези вправо и влево, и Леха устало опустился на землю. Резануло в глазах, будто нагляделся голубоватого сияния сварки. Вот они, звенят-гудят родимые. Не приснились ли? Нет, пахнут разогретым мазутом.
Тайга, по которой брел он эти дни, пугала своей неизвестностью, первозданной дикостью, в которой его, Лехина, жизнь была не дороже комариной. А рельсы выведут его к станции, к поездам. А то, что еще недавно лохматилась на теле казенная одежда. Крест позабыл начисто. Теперь-то не пропадет, теперь он снова царь и бог, и не рад будет тот, кто посягнет на его свободу. Побег, кражонка — это небольшие довески на его крутой воровской тропе.
Прокалена его воля судами да следствиями, не в диковинку ему проливные дожди и лютые сибирские морозы. И давно не верит Леха в добреньких следователей, в пряники их подслащенные. Одна у них задача — докопаться до сути да засадить туда, куда действительно Макар телят не гоняет. Вот почему и не бывать никогда меж ними полюбовному разговору...
В кустах бритвой чистил Леха обросшие щеки, отмывал их одеколоном. Мелодично пропела вдали сирена. Крест оправил на себе одежду, без сожаления забросил подальше в кусты рюкзак и торопливо пошел к железнодорожной насыпи. Рядом с нею желтой лентой тянулась торная тропочка. И совсем недалеко, огражденный полосатыми шлагбаумами, виднелся переезд. Сейчас к нему из леса спешили люди. У некоторых в руках были корзинки, за плечами — рюкзаки. Крест присоединился к ним, с нетерпением ждал приближающийся поезд.
Из-за поворота тайга вытолкнула небольшой тепловоз с короткой цепочкой вагонов, и пассажиры на переезде разом скучились, загомонили. Любопытному глазу, пожалуй, приметилось бы, что одет Леха с «иголочки», разве что этикеток на ниточке не хватает. Да удивишь разве этим кого сегодня, тем более северный люд, который не привык скупо перебирать в кошельке деньги, а живет азартно, с размахом.
И вот он, Леха, трясется в грязном вагоне, у которого и цвет обшивки определить трудно, по такому же старенькому пути. Медленно, со скрипом тащился поезд, желто-зелеными пятнами плыла за окном тайга.
На разъездах поезд ненадолго притормаживал, зубной болью отдавался скрежет тормозных колодок. Новые ватаги работного люда, грибников с корзинами и туесами заполняли вагон.
На соседних лавках шумно располагались ребята и девчонки в выцветших штормовках. Беззаботный смех, улыбки — видать, студенты.
— Костик, пощипай струны, — весело заканючило курносое конопатое существо.
А тот уж и сам ладил к груди гитару, расправлял стиснутые с двух сторон плечи, улыбался, обнажая ровные, как лепестки ромашки, зубы.
— Чего тебе, подсолнух?
— Давай нашу, — шумнула компания, и первый звук, рожденный гитарой, заставил всех смолкнуть. Побежали по струнам проворные пальцы, родилась мелодия, а потом приятным до удивления голосом запел этот самый Костик:
На дальней станции сойду — Трава по пояс. И хорошо с былым наедине Бродить в полях, ничем, ничем не беспокоясь, По васильковой, синей тишине.И такая грусть слышалась в бархатном баритоне парнишки, что в вагоне все смолкли, оставалась одна песня, так созвучная негромкому перестуку колес.
На дальней станции сойду — Запахнет медом. Живой воды напьюсь у журавля. Тут все мое, и мы, и мы отсюда родом: И васильки, и я, и тополя.«Переладить бы слова по-нашему да спеть под завыванье вьюги, барак бы рыдал», — подумалось Лехе. И его захватила вдруг нехитрая песня. Где его станция? Где его родничок с живой водой? Он и до сих пор не знает, чья кровь пульсирует в его венах. Одна память из детства — бесконечные пьянки матери, шумливые компании в их доме. И он, Леха, — чье-то ненароком оброненное семя — рос диковатым, запущенным и не обогретым материнской лаской. А потому и крал все, что плохо лежало. Сначала от зависти к своим обеспеченным сверстникам, потом по привычке. И мать, уловив такое в сыне, била его, а потом как-то разом смирилась. Одной дорогой, но разными колеями катилась у них жизнь, родственной близости не ощущалось.
Спустя девять лет у Лехи появился брат Пашка, такой же безотцовщина, как и он. Правда, Пашку мать приголубливала, но этой привязанности хватило ненадолго. Опекуном младшего брата стал старший. Он и преподал ему первые уроки воровской жизни.
Подрастал Леха, но заботы взрослых его не волновали. К тому времени он окончательно выбрал себе дорогу — стал вором.
Менялись в этой угарной жизни только следователи и судьи, все остальное повторялось. И еще с каждой отсидкой менялся Леха. Последние отголоски доброты и других человеческих чувств покидали его, оставалась и крепла злоба на все и на всех, и прежде всего на свою изломанную жизнь. Но изменить ее направление уже не было ни сил, ни воли, ни желания...