Далекие часы
Шрифт:
— У него есть гостевая комната?
— Гостевой диван.
— Понятно.
Мама сжимала руки на коленях, как будто держала в них крошечную птичку, драгоценную птичку, которую не желала упустить.
— Я должна написать Герберту, — выцветшим голосом произнесла она. — Он прислал нам ежевичного варенья на Пасху, и, кажется, я забыла его поблагодарить.
И на этом тема, которой я страшилась месяцами, была исчерпана. Относительно безболезненно, что хорошо, но как-то бездушно, что плохо.
Мама поднялась, и первой моей мыслью было, что я ошиблась, тема не исчерпана, и без сцены не обойдется,
— Миссис Берчилл? — прозвучал резкий голос с едва заметным иностранным акцентом.
— Состояние вашего мужа стабильное.
Мама издала невнятный звук, как будто выпустили воздух из небольшого шарика.
— Хорошо, что скорая помощь подоспела вовремя. Вы молодец, что сразу вызвали ее.
Рядом со мной раздались тихие икающие звуки, и я поняла, что у мамы снова глаза на мокром месте.
— Посмотрим, как пойдет выздоровление, на данном этапе ангиопластика кажется маловероятной. Он проведет в больнице еще несколько дней, мы понаблюдаем за его состоянием, а после отправим выздоравливать домой. Вам придется внимательно следить за его настроением; сердечные больные часто страдают депрессией. Подробнее вас проконсультируют медсестры.
— Конечно, конечно, — усердно закивала мама.
Мы обе были не в силах подобрать слова, выражавшие нашу благодарность и облегчение. Наконец мама остановилась на старом добром варианте:
— Спасибо, доктор.
Но он уже скрылся за неприкосновенной завесой своего белого халата. Рассеянно кивнул, будто торопился в другое место, спасать другую жизнь (что, несомненно, было правдой), и уже совершенно забыл, кто мы такие и чьи родственники.
Я собиралась предложить навестить папу, когда моя мать, которая никогда не плачет, заплакала, и не просто вытерла пару слезинок тыльной стороной ладони — всерьез, горько, мучительно зарыдала. Я вспомнила, как в детстве расстраивалась из-за пустяков, и мама говорила, что некоторых девочек слезы только красят — их глаза становятся шире, щеки румянее, губы пухлее, — жаль, нам с ней не так повезло.
Она была права; мы обе не умеем красиво плакать. Мы покрываемся пятнами и рыдаем слишком несдержанно, слишком громко. При виде нее, такой маленькой, такой безукоризненно одетой, такой несомненно страдающей, мне захотелось заключить ее в объятия и держать, пока она не успокоится. Однако ничего подобного я не сделала. Вместо этого я порылась в сумке и достала бумажный платок.
Мама взяла его, но плакать не перестала, не сразу, по крайней мере. После минутного колебания я коснулась ее плеча, как бы похлопала по нему, затем погладила ее спину по кашемировому кардигану. Так мы и стояли, пока ее тело слегка не обмякло, и мама не привалилась ко мне, словно ребенок в поисках утешения.
Наконец она высморкалась.
— Я так беспокоилась, Эди.
По очереди промокнув под глазами, она осмотрела платок в поисках следов туши.
— Знаю, мама.
— Просто мне кажется, я не смогу… если что-нибудь случится… если я потеряю его…
— Все в порядке, — твердо заявила я. — С ним все в порядке. Все будет хорошо.
Она заморгала, глядя на меня, будто маленький зверек в свете фар.
— Да.
Затем я выяснила номер его палаты у медсестры, и мы отправились в путь по залитым флуоресцентным светом коридорам. Уже у порога мама остановилась.
— В чем дело? — спросила я.
— Я не хочу расстраивать твоего отца, Эди.
Я промолчала, гадая, с чего ей пришло в голову, будто я планирую его расстраивать.
— Он будет в ужасе, если узнает, что ты спишь на диване. Тебе же известно, как он переживает из-за твоей осанки.
— Это ненадолго. — Я посмотрела на дверь. — Серьезно, мама, скоро я что-нибудь придумаю. Я слежу за объявлениями о сдаче квартир, но пока нет ничего подходящего…
— Чепуха. — Она оправила юбку, глубоко вдохнула и, отводя глаза, добавила: — Вполне подходящая кровать есть у тебя дома.
Джиггети-джиг, и снова домой
Так и вышло, что в возрасте тридцати лет я стала одинокой женщиной, живущей с родителями в доме, в котором выросла. В своей собственной детской спальне, в своей собственной пятифутовой кровати, под окном с видом на «Похоронное бюро Зингера и сыновей». Жизнь, кажется, налаживалась: я обожаю Герберта, и мне нравилось проводить время с милой старушкой Джесс, но упаси меня боже когда-нибудь еще делить с ней диван.
Сам переезд получился относительно безболезненным; я мало что забрала с собой. «Это временное решение, — объясняла я всем, кто готов был слушать, — так что намного разумнее оставить коробки у Герберта». Я взяла всего один чемодан и вернулась домой, чтобы обнаружить: со времени моего отъезда десять лет назад мало что изменилось.
Родительский дом в Барнсе был построен в шестидесятых и куплен совсем новым, когда мама носила меня. Самое поразительное, что это редкий дом, где отсутствует беспорядок. Серьезно, никакого беспорядка. В хозяйстве Берчиллов во всем есть система: корзины для раздельного сбора белья, кухонные полотенца разных цветов для разных целей; рядом с телефоном — блокнот и ручка, которая никогда не теряется, никаких валяющихся конвертов с каракулями, адресами и недописанными именами людей, о звонках которых забыли. Все так и блестит. Наверное, отчасти поэтому я в детстве подозревала, что меня удочерили.
Даже папина уборка на чердаке произвела весьма умеренный беспорядок: около двух дюжин коробок со списками содержимого, приклеенными скотчем к крышкам, и тридцатилетний запас электронных приборов, сменявших друг друга, все в оригинальных упаковках. Однако они не могли оставаться в прихожей навечно; и поскольку папа еще не оправился от болезни, а я была свободна в выходные как ветер, вполне естественно, что я взяла этот труд на себя. Я работала как заведенная и позволила себе отвлечься только раз, когда наткнулась на коробку с надписью «вещи Эди» и не устояла перед желанием ее открыть. Внутри лежало множество забытых предметов: бусы из макарон с облупившейся краской, фарфоровая шкатулка с феями на боку и, в самой глубине, среди всякой всячины и книг — я ахнула — мой незаконно приобретенный, горячо обожаемый пропавший экземпляр «Слякотника».