Дальгрен
Шрифт:
– И мерзее?
– …бессердечнее, чем, пожалуй, на самом деле. Ты где родился?
– Нью-Йорк, север штата. Города ты не знаешь. Я там пробыл недолго.
– Скорее всего, не знаю. Далеко ты забрался.
– Был в Японии. И Австралии.
– Образованный?
Он засмеялся. Его грудь сотрясла ей плечо.
– Год в Колумбии. Еще почти год в двухгодичном колледже в Делавэре. Диплома нет.
– Ты в каком году родился?
– В тысяча девятьсот сорок восьмом. В Центральной Америке тоже был. В Мексике. Только что из Мексики и…
– Что ты хочешь изменить
– Ничего, – ответил он. – И ничего. И ничего. И… ничего – по крайней мере, я не в курсе.
– У тебя нет цели?
– Хочу добраться до Беллоны и… – Он усмехнулся. – Цель – как у всех… ну, во взаправдашнем мире: пережить еще секунду, не лишившись разума.
Еще секунда миновала.
– Правда? – по правде переспросила она, отчего правдиво было бы признать, что слова его были искусственны (а в мыслях: разум ежесекундно под угрозой). – Тогда радуйся, что ты не просто персонаж, начирканный на полях чьей-то потерянной тетради: ты был бы скучен смертельно. Тебе что, вообще незачем туда идти?
– Добраться до Беллоны и…
На этом он умолк, и она сказала:
– Можешь не говорить. То есть ты не знаешь, кто ты? Выяснить это – слишком просто, необязательно переться сюда аж с севера штата Нью-Йорк через Японию. Аххх. – И она осеклась.
– Что?
– Ничего.
– Что?
– Ну, если ты родился в сорок восьмом, ты старше двадцати семи.
– То есть?
– Да блин, – сказала она. – Не важно.
Он медленно поколыхал ее локоть.
Она сказала:
– Я родилась в тысяча девятьсот сорок седьмом. И я гораздо старше двадцати восьми. – Она снова ему поморгала. – Но правда, это не важ…
Он откатился прочь по шумной листве.
– Ты знаешь, кто я? – (Ночь была эдакого цвета – облако пополам с ясным светом.) – Ты пришла сюда меня искать. Можешь сказать, как меня зовут?
Холод маслом растекся по его боку, где прежде была она.
Он повернул голову.
– Пошли! – Она села, и волосы ее зазмеились к нему. В лицо ему бросилась горсть листьев.
Он тоже сел.
Но она уже бежала – ноги мелькали в лунной пестроте.
Интересно, откуда у нее эта царапина.
Цапнув штаны, он сунул в них ногу и ногу, цапнув рубашку и одинокую сандалию, перекатился и встал…
Она сворачивала за скалу.
Он задержался – застегнуть ширинку и двойной шпенек на ремне. Ноги ему жевали прутики и гравий. Во она носится!
Он подбежал, а она обернулась; он положил ладонь на камень и вздрогнул: скала была влажна. Поглядел – на основании ладони и большого пальца земляное крошево.
– Вон там… – Она указала в пещеру. – Видишь?
Он потянулся было к ее плечу – но нет.
Она сказала:
– Иди. Заходи внутрь.
Он уронил сандалию – зашелестели кусты. Он уронил рубашку, придушив шелест.
Она посмотрела на него выжидательно, посторонилась.
Он шагнул внутрь: мох под пяткой, под подушечкой стопы мокрый камень. Шаг другой стопой – мокрый камень.
Вокруг трепетало дыхание. В желейной темноте щеку погладило что-то сухое. Он пощупал: мертвая лоза с запекшейся листвой. Лоза качнулась – что-то затрещало ужасно высоко над головой. Пред внутренним взором замаячил гибельный обрыв; он скользом двинул ногу вперед. Пальцы нащупали: прутик с отошедшей корой… ком влажных листьев… водяную дрожь… Еще шаг – вода лизнула ногу. Он снова шагнул.
Только камень.
Слева вспышка.
Шагнул снова, и вспышка стала оранжева, чем-то заслонена – стенкой скальной ниши, тень вместо свода, – и еще шаг.
Сухая ветка, а за ней медное блюдо – широченное, с автомобильную покрышку: догорело чуть ли не до углей. В остатках огня что-то хрустнуло, брызнув искрами на влажный камень.
Впереди, где вспышка просочилась высоко в сужающийся пролом, что-то отразило и отшвырнуло назад высветы.
Он вскарабкался, обогнув один валун, подождал; эхо дыхания и горения размечало размеры пещеры. Он примерился к расщелине, прыгнул согласно подсчетам и полез по дальнему склону. Из-под ног что-то сыпалось. Камешки в провале жалобно простучали по скалам, запнулись, зашептались – и тишина.
И всплеск!
Он свел плечи; а он-то думал, глубины всего ярд, не больше.
Лезть пришлось долго. На некоторое время его притормозила пятнадцатифутовая стена. Обошел ее сбоку, вскарабкался там, где порода выходила не так гладко. Нашел толстый гребень, подтянулся, всполз – оказалось, что это корень. Интересно чей, подумал он и выбрался на карниз.
В шести дюймах от его носа что-то тихонько взвизгнуло: «И-и-ик!» – и улепетнуло в лежалую листву.
Он сглотнул, и прилив колючих мурашек по плечам схлынул. Он в последний раз подтянулся и встал.
Они лежали в расщелине, косо уходившей в открытую небу тень.
Одним концом окаймив хохол папоротника.
Он протянул руку, заслонив свет жаровни, мерцавшей внизу; мерцание погасло.
Снова накатил страх – и не страх прежде виданного и нежданного или внезапно возникшего позади. Он пошарил в себе, поискал физических признаков, что придадут страху реальности: заторопившегося дыхания, замедлившегося пульса. Но страшное было неуловимо, как отъединение души. Он подобрал цепочку; один конец ее хихикнул и замигал, скользнув с камня. С цепочкой в руках он развернулся к оранжевому мерцанию.
Призмы.
Ну, местами.
А другие круглые.
Он пропустил цепочку сквозь пальцы. Некоторые кругляши прозрачны. Проползая через пустоты между пальцами, они преломляли свет. Он поднес цепочку к глазам и посмотрел сквозь линзу. Но линза была матовая. Наклонив ее, он различил тоннель, мутный и уходящий в глубину кругляша на несколько дюймов, и в трепещущем стекле затрепетал его собственный глаз.
Стояла тишина.
Он снова протащил цепочку по ладони. Случайный набор бусин, почти девять футов длиной. И у цепочки три хвоста. Все три конца закольцованы. На самой большой петле – маленькая металлическая бирка.