Дань саламандре
Шрифт:
Здесь я сталкиваюсь с проблемой, которую считаю неразрешимой. Я не писатель, хотя люблю сочинять письма. Правда, отправлять мне их некому. Так что я сочиняю эпистолы – и вписываю в свой дневник: ну, просто такое у меня хобби. Я очень люблю это невинное хобби – наряду с тем, что я люблю готовить, танцевать, шить, а также играть в большой теннис и стрелять в тире; люблю, кроме того, природу, музыку и домашних животных. (Откуда этот туповатый стилёк? Кажется, из брачных объявлений... Заразно!)
Далее я позволю себе привести выписку из свободного рассуждения моей давней школьной приятельницы, которая, несмотря на истеричку-мать и алкоголика-отчима, a также бабника-мужа и гулящую сызмальства дочь, выбилась-таки в доценты чего-то там гуманитарного – кажется, филологического:
«Русский
Но даже обилие в русском алфавите буквиц не в состоянии передать истинные звуки, издаваемые носителями языка – равно как интонационно-мелодическое богатство.
То есть нас, как всегда, много, а всего остального, как всегда, мало. На поверку выходит, что звуки, испускаемые населением, далеко не полностью соответствуют (а то и не соответствуют целиком) тем абстрактно-эталонным колебаниям воздуха, которые, в буквенном изображении, предписаны этому же самому населению мечтательными, но страшно далекими от народа Кириллом и Мефодием.
Тем более население предпочитает изъясняться звуками, что называется, альтернативными (активно мутирующими, неучтенными, некондиционными, неуставными, нелегитимными и т. д. – короче говоря, художественно-импровизационными, живыми) – звуками конкретными, а не всякими там академически-отвлеченными.
Самый простой пример: как, скажем, изобразить на бумаге фрикативное “гэ”? (Знаменитое украинское “гэ”!) Какой клинописной булавкой зафиксировать на бумаге вахлацки-разлапистую бабочку московского “а-а-а”? Как запротоколировать “а” киевское – такое же фирменное, как котлеты по-киевски и “Киевский торт”, – каким иероглифом изобразить этот шикарно-небрежный звук чувственного южного пошиба, заполонивший бескрайние просторы Среднерусской возвышенности и напрягающий слух нордического населения своим чуть ли не плотским тяготением к “э-э-э”?
Какой партитурой “запротоколировать” мерцающие мириады им, населением, издаваемых звуковых струй?
Ну, это я самые грубые примеры привожу, а вот Шерлок Холмс, как все помнят, отчетливо различал модуляции (эфирных волн), производимые жителями лондонских районов, отстоящих друг от друга всего на полмили!
Вот и я так же отчетливо слышу. Слышать-то слышу, но изобразить-то – как?! В любом случае получится ложь, ложь и ложь. И вообще, если взять русские звуки в их девственном оригинале, то правильно их произносить – за всё время существования Руси – умел, видимо, только один человек, притом из колена левитов: Юрий Борисович Левитан.
Что же тогда делать? Может, воспользоваться камбоджийским алфавитом, насчитывающим аж семьдесят четыре буквы? Тут есть где развернуться да разгуляться – эх, раззудись язык! Тем более, львиная доля отечественного народонаселения артикулирует звуки как-то уж совсем на кхмерский манер. Да, но если отечественное народонаселение по-кхмерски и балакает, причем вполне даже бегло, то все же еще не читает. Это социологически достоверный факт, и оспорить его невозможно.
Так что же все-таки делать? Получается, русский алфавит (который, как золотой эталон, обязан обеспечивать своим наличием вполне определенный набор звуков) существует сам по себе, а звуковые волны, упрямо продуцируемые народонаселением, – сами по себе. И связь между тем и другим не прочнее, чем между Москвой и Санкт-Петербургом, которые, в силу исторически сложившейся инерции, продолжают, хотя и без прежнего азарта, соперничать. Получается – Кирилл и Мефодий совсем зря животов-то своих не жалели?
Ведь даже два президента одной и той же страны (отмечаю я ретроспективно, через двадцать лет) демонстрируют такую разную артикуляцию – словно это президенты двух абсолютно разных государств. Из разных полушарий планеты...»
Как вам пассаж? Это я к тому
...Воротца мне открыло существо, внешне невероятно похожее на хрестоматийного Плюшкина – каким его изображали, скажем, Кукрыниксы. Разница экстерьера заключалась лишь в том, что Чичиков принял мужское существо за ключницу, я же сделала гендерную промашку в прямо противоположном направлении.
«Здравствуйте, Василий Петрович!» – бодро сказала я открывшему (думая, что с ним-то и говорила по телефону). «Кккой я те, блять, Василий Пятрович! – басом отреагировало существо, словно развивая тему, заданную классиком, и одновременно впуская меня в воротца. – Не виш, блять, Василиса Пятровна я!..»
За воротцами находился двор размером в футбольное поле. «Стучацца ш нада, йетитттска мать! – продолжала Василиса Петровна, вводя меня в глубины своих владений. – На чё нохи-та? Нохами ш колотить нада! Подметки-та – йе? – Оглядевши меня, умиротворенно: – Дак чиво ш ни колотисси?» На мою робкую реплику по поводу звонка последовало: «Ет штой-та? Звонок? Кккой те ишшо, к ляду, звонок? Ишь ты! тока заявилася – и сразу ж ёй – “звоно-о-о-ок”! Нету тута те звонков. И ня будеть. Иш ты! Звонков ёй! Звонков, блять, хуйков!..»
Она привела меня к будочке, в которой мог поместиться только один человек, да и то севший на стул. Между этим довольно высоким (видимо, для увеличения обзора) стулом и окошком была прилажена, на манер подоконника, относительно широкая доска. На ней стояли два телефона: черный металлический, с глухим диском вместо циферблата, и синий, пластмассовый (обыкновенный). Еще там помещался засаленный гроссбух. Под доской стоял плоский электрический обогреватель. «Етот тилифон, – просипела Василиса Петровна, указывая корявым перстом на черный аппарат, – тока в дис... пер-ческую. Просто снимаш трубку – и усё. Прауда... – как-то печально уточнила она, – ета... када воры полезуть, ты етот апарат не трош: которы в дис... пер-ческой, они всё одно спять. Иль бухають. Иль с блядишшами в усьмерьть ябуцца. Коль, ета, воры там иль хулюханы припруцца, дак ты прям у милицу. Прям у милицу!! Ета наружный. – Она постучала по синему телефону. – Прям у милицу!! И ня чикайся с йимя, поняла? Ота номярок, хля сюды». (Номер, вырезанный ножом, шел наискось через всю доску.) «А... будет ли мне... выдано оружие?» – пролепетала я. «Оружа у тя, деука, – нохи, – строго ответствовала Василиса Петровна. – Иного оружа у тя нет. У милицу звони – да и тикай, ховайся, штоп ня шпокнули. У прошлом лете... не, уру, – у прошлу осень – одново тута как раз и пришпокнули. Инвалит, бяз нох. Бяз двоих. Харооошай такой мушшинка был, акуратнай. Всехда, бывала, поздоровацца... – Заметив мое лицо, ободряюще: – Да ня боись ты! Ет ня тут! Ет вон тааам – на Смоленке... А он приихал к нявеске-та, з дяреуни, со Пскоушшины, а въей одна комнатёшка – с мужом, с рибятёнком, с двумя кошками, дак она яво на ночь-та, тестя-та, определила сосиськи стерехить, ххху! козла такова! да ён у дом-то понашивал, видать, тожа нямало. Ну а под ноябски-та они и залешши. Он одново-та сразу тык – рррыс!! – протезом ляханул – прямо у пах! прям по мудам по яво! – дак тот опосля у суде кляузил, што, ета, мужеску силу через то утратил, хотил, видать, ко... пен-сацию узять, а он када таво ляханул, они яво – хррряс! – по холове!! и по холове!! и по холове!! а видют, што он боле вроде как ня дышить, дак они яво у Смоленку-реку пристроили, к третиим суткам тока усплыл, а протезы-то они ишшо до таво снявши. Они протезы-то яво, видать, хорошо-о-о уместе пропили-та, да».