Даниэль Друскат
Шрифт:
В конце концов выяснилось, что все ее близкие погибли во время восстания [11] . Она рассказывала жуткие вещи. Никого у нее не осталось, кроме некоего Владека, дальнего родственника, он вместе с другими поляками жил в мужском лагере при имении.
Та история случилась под конец войны. Однажды кончила я завтракать, а девчонка все вертится у стола.
«Ну, говорю, — Ирена, в чем дело?»
Она отвечает:
«Хозяйка, Владек, родственник, все вещи совсем капут».
11
Что бы мне дать ей рубашку сына, он в тридцать девятом погиб, так нет, не могла расстаться с его вещами.
«Все капут, — говорит, — у меня есть материал. Вы можете шить рубашку?»
«Есть материал? — спрашиваю. — Откуда?»
Ну, Владек этот ей подсунул. Бежит в комнату и возвращается с двумя метрами бязи, по краю весь кусок опален.
«Господи, — говорю, — плохонький лоскуток».
А Ирена печально так говорит, что не умеет шить. Тут меня, видать, черт попутал. Я не больно-то мастерица шить, но, думаю, покажу-ка малютке, что умеет хорошая хозяйка, и ну кроить, затарахтела «зингером», отгрызаю нитки, то и дело узлы распутываю, нитки-то были сущее барахло, и сшила рубашку — швы косые, один рукав длиннее другого, — любой отбивался бы руками и ногами, вели ему надеть такое. А Ирена уж так обрадовалась. Руками всплеснула, и мне тоже радостно. Ты еще узнаешь, Аня, сколько радости может испытать человек, когда сделает доброе дело.
С этого все и началось. Сидим мы как-то вечером за столом, вдруг стучат — управляющий Доббин и Крюгер.
«Хайль Гитлер!»
«Хайль Гитлер!»
«Да, — говорю и тоже руку тяну и цыкаю на Ирену: — А ты себе чего-нибудь поищи в кухне, только курам не забудь оставить».
Лишь бы не показать, что мы с малюткой ладим. Она поняла, покорно присела и хотела было с подносом вон из комнаты.
Доббин ее за руку хвать, одна тарелка упала на пол и разбилась.
«Полька останется!»
Ну, ты меня знаешь, я такого не люблю, не на ту напали, и раз по столу:
«В моем доме командую я!»
«Минуточку». Доббин открывает портфель, швыряет на стол рубаху: не знакома ли мне?
Я сразу смекнула: косые швы — мое произведение, а сама не спеша так надеваю очки, поднимаю рубашку кончиками пальцев. «Нет, — думаю, — дудки, меня не купишь, нипочем не признаюсь». И говорю:
«Господи, грязь-то какая!»
Поляк, мол, один в ней разгуливал, прямо сенсацию произвел — надо же! — белая рубаха в лагере. Крюгер сейчас займется девчонкой, рубашка-то ее. Отпираться бессмысленно, поляк сознался! Где Ирена украла рубашку?
«Не украла! — Ирена протестует, все на меня показывает, призывая в свидетели. — Хозяйка знает, не украла».
«Ничего я, деточка, не знаю», — думаю. Доббин девчонке руку выворачивает, та в крик, на колени рухнула.
«Будешь говорить, падаль?!»
У нее волосы на лицо упали. А мне уж ее голова на плахе мерещится.
«Господи боже, — кричу, — разве так важно, откуда взялась эта тряпка, зачем столько шума из-за рубахи?»
А Доббин мне: нечего, мол, прикидываться тупее, чем я есть, и разъясняет —
«Мерзавка под суд пойдет!»
Ирена в слезы:
«Почему, хозяйка! Я не делала ничего дурного».
Я все еще пыталась остаться в стороне, но не в силах была вынести ее причитаний.
«Отвяжитесь от нее, — говорю, — рубаху сшила я».
Оба прямо обалдели, и эта скотина Крюгер, и управляющий.
«Ведь не для поляка же, фольксгеноссин [12] Прайбиш?»
Быть того не может, это-де пособничество иностранным работникам и прочая, и прочая. Я прямо удавить их была готова.
12
Соотечественница — обращение, принятое в фашистской Германии.
«Что? — шиплю. — Как? Я не ослышалась? — И пальцем на Ирену показываю: — Они тут зачем? Для работы, конечно. Только гляньте-ка на нее, что она может? Ничего! Все растолковывать надо. И разве они не должны учиться у нас немецкой дисциплине и порядку? Вот я и надумала: покажу-ка неумехе, как в Германии приличные рубахи шьют. А вы мне — запрещено!»
От страха едва дышу, а нацисты решили, что я от законного возмущения задыхаюсь. Управляющий и говорит:
«Успокойтесь, фольксгеноссин Прайбиш, мы просто хотим выяснить, продали вы польке материал или, чего доброго, подарили?»
Крюгер с важным видом поднял палец. Ирена, видать, вообразила, что я в опасности, и в горячке сама не понимала, что говорит:
«Не купила и не подарила. Клянусь, фрау Прайбиш ничего не дарит. Владек вытащил его после бомбежки из-под развалин, этот материал, совсем опаленный огнем, мокрый от воды, совсем капут».
«Стало быть, мародерство, — подытожил Доббин. — Все совершенно ясно. Занесем в протокол. За мародерство — смерть!»
Тут в комнате стало тихо-тихо, до жути тихо.
Что мне оставалось делать? Прикинулась, будто у меня от сердца отлегло, и спокойно говорю:
«Ну, господа, значит, выяснилось, что я невиновна, — и показываю подбородком на Ирену, — и эта дуреха тоже».
Девчонка прислонилась к стене и дрожит от страха. Я напустилась на нее:
«Ты чего тут торчишь да глаза пялишь?»
Видит бог, я всегда была добра к девчонке, а тут как заору:
«Что, еще не заработала сегодня свою порцию тумаков? — Надо было ее из комнаты удалить. — Живо закуски господам. Поворачивайся, у тебя что, ног нет?»
Потом я тоже вышла. Она собрала закуску и повязывает платок на голову.
«Куда, Ирена?»
«Владек, — шепчет. — Владек не должен умирать».
И убежала.
Я перепугалась. Сама спустилась в погреб, достала старого коньяку, сигарами их умасливала и разными яствами — и припрятанными, и купленными на черном рынке, пьянствовала с этими типами до глубокой ночи. Под конец Крюгер затянул тоскливые песни, а Доббин сказал:
«Ты на сей раз опять выкрутилась, фольксгеноссин Прайбиш. Но поляк будет повешен!»