Даниэль Друскат
Шрифт:
«Вот видишь, — сказала Анна, — так тоже бывает, правда не слишком часто... Почти шестьдесят лет бабе, а она в одиночку пудинг испечь не в состоянии. А ведь человек способен многому научиться, труднейшие вещи постигает, потому что все в жизни можно сделать дважды, а то и чаще, но самое трудное, Густав, самое горькое — умереть — от человека требуют без тренировки, да еще ждут, что он сделает это достойно. Ирена, бедняжка, не в силах свыкнуться с мыслью о конце, и я бы солгала, если б стала утверждать, что она храбрая. Спрашивает меня: «Почему, почему, Анна? Чем я заслужила? Я всегда была добра к людям, и ребенок у меня еще мал. Почему именно
Что ей ответишь? Не вижу я никакого смысла в такой смерти. В Писании, правда, сказано: «И се, Я с вами во все дни до скончания века» [19] . Ах, знаешь, никого у меня нет, нет детей, в которых чуточку продлилась бы моя жизнь. Так что же останется? Немного поговорят, какое-то время будут рассказывать: «Помните старуху Прайбиш?» Потом забудут, жизнь пойдет своим чередом, словно меня вовсе и не было.
И все-таки я больше не страшусь смерти, говорю себе иной раз: тебе, Анна, в жизни всего привелось узнать, бесконечно много глупостей и так мало путного — на твой век хватит. Не знаю, сколько времени мне еще отпущено, но часть его я бы отдала Ирене, пару лет, чтоб она хоть смогла увидеть, как ребенок подрастет.
19
Евангелие от Матфея, XXVIII, 20.
Нет у меня никого, — повторила Анна Прайбиш и медленно покачала головой, — никогошеньки, Густав, ни там наверху, ни на земле, с кем бы насчет этого договориться. От судьбы не уйдешь. Смерть приходит незваная, к одному слишком рано, к другому слишком поздно. Она несправедлива.
Но ты-то, Густав, ты куда умней меня, к тому же ученый, ты находишь смысл в смерти?»
Гомолла помолчал, потом сказал:
«Анна, ты ужасная женщина, как можно в такой чудесный весенний день непрерывно толковать о смерти?»
Старуха издала ехидный смешок. Наверно, решила, что товарищ Гомолла опять засмущался. Она еще раз до краев наполнила рюмки и сказала:
«Да, да, ты отбрасываешь мысль о смерти, как все, кто помоложе. Нацелиться на жизнь, быть готовым к жизни — вот ваш девиз: жить, жить. Кто нынче отважится посмотреть в лицо покойнику? А нас с детства приучали к этому. Я еще маленькая была, когда отец взял меня за руку и велел заглянуть в лицо бабушке. «Попрощайся», — сказал он, и я не испугалась; потому что в смерти она улыбалась, как человек, совершивший самое-самое трудное. Вы же хотите прогнать смерть и даже негодуете — я, Густав, газеты читаю, — ежели в какой-нибудь книге человек встречается со смертью».
«Ну хватит, — воскликнул Гомолла, поднял рюмку, чокнулся со старухой: — Будь жива-здорова, Анна!»
Анна, улыбаясь, чокнулась с ним:
«И ты, Густав, будь жив-здоров!»
«Чем была бы жизнь без смерти? — сказал он. — Она потеряла бы свою неповторимость, свою драгоценность. Ею дорожишь, потому что она невозвратима, потому-то, Анна, она так прекрасна, и мы что-то из нее делаем, наслаждаемся ею, ибо знаем, что век наш недолог. Смерть, моя дорогая Анна, имеет смысл, когда смысл был в жизни, а жизнь, я чувствую, как она проходит, поэтому мне и хочется поторопиться, как каждому, кто видит вдали цель своего похода и знает, что скоро доберется до места. Сделать еще и еще что-то.
Я много чего сделал в жизни. Конечно, случались и глупости, но, по-моему, толкового все-таки было больше. Я ведь
«Ты ведь тоже героем был, — заметила Анна Прайбиш и, когда Гомолла нахмурил брови, поспешно добавила: — Густав, я сказала это без задней мысли».
Однако Гомолла не поверил, тем более что, когда она продолжала, уголки ее губ тронула улыбка:
«На твоих похоронах — я определенно доживу до этого — не зазвонит ни один колокол, но полгорода будет на ногах. Люди низко поклонятся тебе и станут прославлять твои дела, поставят тебе большой памятник и улицу твоим именем назовут, а я скажу: Гомолла заслужил. Но что ответить Ирене, когда она спрашивает: почему сейчас, в тридцать лет, почему именно я?»
Гомолла не знал, что ответить. «Можно продлить жизнь и уменьшить горести, — думал он, — но печаль в мире останется. И по-моему, так и должно быть. Чем гуманнее мы сделаем жизнь, тем горше, наверное, будет любое расставание, чем богаче станут чувства, тем больнее будет для нас любая утрата, любая разлука. И в этом тоже заключены те самые пресловутые противоположности, которые образуют единство. Нет, печаль не уничтожить, и чем был бы человек, если б стал воспринимать лишь одну сторону бытия, если б начисто забыл, что есть боль, или горечь, или глубокое сожаление, — он не был бы человеком. Кто никогда не плакал, не сможет от души смеяться, кто не знает страха, тому неведома и истинная отвага, кто не знает печали, не ведает, что такое радость, кто не умеет ненавидеть, не сумеет и полюбить... Но как объяснить это старухе?»
«Грустная история, — сказал Гомолла, — не знаю я, что ты должна говорить Ирене. Коснись меня, я предпочел бы услышать правду, чтобы лучше прожить срок, который мне остался».
Они долго сидели вдвоем, Гомолла и старая Анна, разговаривали о боге и о людях, о жизни и смерти в ту субботу весной шестидесятого года.
Гомолла любил беседовать с трактирщицей и, хотя порой называл ее в душе отъявленной мещанкой, все же ценил ее благоразумие и прямоту, с которой она выкладывала свои колкости и премудрости. «По духу, — думал он, — Анна чем-то сродни моей доброй Луизе. Та старый член партии и потому, вероятно, считает себя вправе высказывать мнения, противоречащие моим собственным. Однако обоснованное возражение в тысячу раз лучше угодничества, с которым, к превеликому сожалению, еще нередко сталкиваешься.
Между прочим, как хорошо, что Луиза не послушалась меня и сварила Даниэлю кофе. Парню и так достается, таскает девчонку на руках, а я и не знал... потеряет молодую жену, как я потерял свою, но то было давно... Даниэля уж поджидает следующая: парень-то красивый и всего тридцать ему, а умудренная опытом старуха Анна не может осуждать его за то, что ему нужна женщина. И все-таки я еще возьмусь за малого. Человек, который должен представлять партию, так не поступает. Нечего валяться по чужим постелям. Может, он потому и авторитет в Хорбеке растерял? Да еще это: «Он видел, Анна». Что он такое видел, этот старый подагрик Крюгер?