Даниелла
Шрифт:
— Да, да! — воскликнула она. — Ах, мне будет очень приятно пропеть это!
Она спела один или два куплета, но, недовольная собой и находя, что ей недостает пыла и увлечения, схватила тамбурелло и, как бы одушевляясь настойчивыми призывными звуками этого дикого бубна, голос ее стал живее и сильнее. Однако она все еще с досадой качала головой.
— Что с ней? — сказал Брюмьер. — Она того и гляди подожжет замок!
— Нет, нет, я не в голосе и не в духе, — сказала она. — Это не поется, а пляшется!
И, устремившись на середину, она перепрыгнула через доски и стружки, которые еще наполняли часть комнаты, и принялась в одно и то же
Я надеялся, что Брюмьер не заразится этим восторгом; к тому же я боялся провиниться в эгоизме, помешав этому воздушному созданию хоть на минуту расправить свои крылья. Но Брюмьер так же впечатлителен, как и пылок в своих изъявлениях: он восклицал от удивления и так далеко зашел в припадке артистического энтузиазма, что я не на шутку рассердился. Я вырвал тамбурин из рук Даниеллы и почти на руках притащил ее к фортепиано, невольно ворча на нее.
— Зачем же вы мешаете ей покрасоваться? — говорил Брюмьер. — Вы просто варвар, педант! Дайте ей показать себя… Ну, еще, еще!
Чтобы как-нибудь объяснить свою досаду, я сказал, что пляска с пением портит голос.
— Ты думаешь? — спросила Даниелла, нимало не запыхавшись и облокачиваясь на фортепиано, с видом серьезным и задумчивым.
— Нет, — отвечал я ей шепотом, — но я говорил тебе, что если ты любишь меня, то ни для кого, кроме меня, не будешь танцевать.
— Однако, любезный друг, — сказал Брюмьер, как будто угадывая мою мысль; — вы напрасно хотите скрыть от всех такие способности! У синьоры Даниеллы сто тысяч франков доходу в горлышке, в ножках, в сердце, в глазах, в лице. Да вы видно не промах, что узнали и поймали налету сильфиду, которая прикинулась крестьяночкой. Сколько грации, силы, сколько очарования в одном существе! Это уж чересчур! Меньше, чем через год это будет такое чудо, что это превзойдет все чудеса наших театров! Музыка и танцы в равном совершенстве…
Даниелла быстро прервала его. Она заметила, что эти похвалы в упор терзали мои нервы, и хотела показать мне, что они не вскружили ей головы.
— Вы смеетесь надо мной, — сказала она ему, — и я сама виновата в этом, показавшись перед вами чересчур крестьянкой; но она исчезнет, потому что я хочу быть только тем, чем он захочет. Пока же докажу вам, что я еще хорошая хозяйка и сейчас подам кофе, который приготовлю сама.
Она вышла и больше не возвращалась. Я остался глубоко благодарен ей за эту деликатность чувства. Не замечая моего волнения, Брюмьер продолжал восторгаться прелестями моей жены и без обиняков говорил, что билет, вынутый мной из лотереи любви, вышел удачнее того, который достался на его долю. Он принимал меня за философа, то есть за олуха и дурака; но теперь ясно видел, что я проницательнее его, что я, по его мнению, в навозе нашел алмаз, а он, перебирая жемчуг, выкопал только жука.
Я воспользовался этим сравнением, чтобы прекратить речь о Даниелле и навести разговор на Медору. Хотя мне нисколько не интересно было слушать последние главы этого романа, однако, я притворится, будто принимаю в нем большое участие.
— Ну, любезный друг, — отвечал он, — скажу вам, что очень бы желал быть с вами на такой планете, где бы можно было сказать приятелю: «Поменяемся! Вот вам моя мечта, отдайте мне вашу». Право, с завистью смотрю на вашу божественную, великолепную римлянку, которая, в ожидании славы и богатства, дает вам вместе и все упоение, и всю уверенность Любви! О, теперь я вижу, как вы счастливы. Что же касается меня, то эта ветреная и в то же время холодная англичанка так надоела мне, что я иногда хотел бы провалиться от нее на сто футов в землю; сто раз в день приходит мне охота не то чтобы бежать с ней, а бежать от нее. Ах, если б у меня в этот вечер появился хоть маленький аэростат, как бы я воспользовался им сейчас же!
— Но что же случилось нового и как могло все так измениться за одну неделю?
— Любезный друг, вы еще неопытны и не понимаете, что такое кокетка. Это зеркало, которым ловят жаворонков, то блеснет, то померкнет, потому что только и блестит, пока вертится.
— Кто же вас заставляет разыгрывать роль жаворонка?
— А честолюбие! Я с вами не церемонюсь и говорю откровенно: мне хочется иметь восемьсот тысяч дохода, право, ужасно хочется! Я не такой бедуин, как вы, я рожден сатрапом. В этом, право, нет ничего дурного, — разумеется, если для достижения такого благосостояния не сделаешь никакой подлости или гадости. Надеюсь, вы довольно знаете меня, чтобы быть совершенно уверенным, что даже за богатство Ротшильда не возьму ни горбуньи, ни старухи, ни урода, ни распутной женщины. Но Медора — красавица, и как она ни старается испортить свою репутацию, но я знаю, что она чиста. К тому же, когда она захочет, ум и характер ее очаровательны! Словом, я от нее без ума!..
— И дожидаетесь только аэростата, чтоб вырваться из этого очарования? Идите же своим путем и следуйте за своей звездой. Зачем вы осуждаете и клянете ее за один капризный день? Если она не совершенство, то ведь и вы не совершенство.
— Почему же нет? — возразил он смеясь. — Чего мне недостает, чтоб быть восхитительным молодым человеком? Впрочем, речь не о том, продолжать ли мне гоняться за ней, а о том, не напрасно ли я теряю время и изнашиваю последние сапоги свои, чтобы под конец дождаться только лестного титула: любезный друг. Послушайте! Вам легче было добиться ее руки, нежели мне; почему бы, черт возьми, не занять вам моего места и не уступить мне своего? Когда Даниелла поет или танцует, с ней никто не сравнится. Даже когда она задумается, ее глаза, ноздри… я никогда еще не рассматривал ее, как сегодня. Она бедна и безвестна, но от нее зависит составить себе фортуну и славу, а так как всем этим она обязана вам, то, может быть, и останется вам верна.
— Ваше может быть совершенно лишнее, мой милый; если хотите сделать мне большое одолжение, то позвольте мне самому судить о достоинствах моей жены.
— Уж не ревнивы ли вы?
— А почему нет?
— Это правда. Но что это, черт возьми, вы делаете? — сказал он, видя, что я поставил свою картину на мольберт и взял в руки палитру.
— Занимаюсь живописью, — отвечал я.
— Э, э, — воскликнул он, всматриваясь еще с большим вниманием, — это в самом деле живопись! Черт возьми! Знаете ли, что это очень хорошо? Я не думал, что вы уж так сильны.
— И были правы: я совсем не силен.
— А я говорю вам, что да! Вот хитрец, все скрываете! Смешной вы человек, право! А Медора видела когда-нибудь вашу работу?
— Никогда. А что?
— Не показывайте ей, пожалуйста. Если она увидит ваше искусство, то моего совсем не признает.
Он еще долго ходил вокруг меня, произнося похвалы преувеличенные, но наивные, как и все его первые побуждения; напоследок он горестно признался мне, что с самого приезда в Рим не брал кисти в руки.