Даниелла
Шрифт:
— А ехал ведь с намерением работать, потому что в Париже два года сряду гулял и не заглядывал в мастерскую. Мне необходимо быть художником; я не имею никакого состояния, а легкие литературные статейки, которыми я занимался, почти ничего не приносят. У меня в голове всегда зрели трудные планы и великие замыслы, а, пока я развиваю свои мечты, время проходит и результаты удаляются.
— Сегодня вы хандрите; завтра заговорите другое.
— Едва ли. Медора испытывает меня, как нового лакея.
— Или как будущего мужа.
—
— Нет, я сам пойду.
— Я вижу, что вы сделались настоящим тигром, — продолжал он, когда я возвратился с кофе, который Даниелла приготовила, но не принесла, зная, что я сам приду за ним.
— Я вас понимаю, только не бойтесь меня: я так занят, что не могу быть опасен. С одной стороны, состою в должности верной, но иногда ворчливой собаки при моей принцессе; с другой, завел себе маленькую интрижку, для препровождения времени. Вы знаете Винченцу?
— Знаю. Муж ее мне больше нравится.
— Ее муж простофиля, совершенно привыкший к участи, которой он мне обязан.
— Вы ошибаетесь: он только слеп. Но если уж вы заговорили мне об этом, то я должен предупредить вас. Берегитесь этого веселого толстяка: худо будет, когда он откроет глаза.
— Я знаю, что это мне не дешево обойдется. Я не богат, а он верно потребует платы.
— Напрасно вы воображаете, что он пощадит вас, если вы заплатите ему за бесчестье. Этот человек гораздо выше и лучше, нежели кажется. Мне удалось коротко узнать и оценить его, и я каждый день беседую с ним не без интереса. Он любит жену свою, верит ей, и при случае умеет мстить… Более ничего не могу сказать вам. Будьте осторожны.
— Вот еще! Я знаю Фраскати, как свои пять пальцев! Здесь женщины гораздо вольнее девушек. Было время, когда я отказался от притязаний на эту Винченцу, потому что дело оказалось не шуточным, а я совсем не так любил ее, чтобы на все решиться; теперь же она замужем, поселилась на несколько дней в Пикколомини… Ай, не говорите этого Даниелле: она нынче сошлась с Медорой и, пожалуй, все расскажет ей, тогда я пропал. Ведь я нимало не дорожу этой мызницей: она миленькая, чистенькая такая, но вот и все! Притом же я заметил одно: чтобы быть в состоянии поддразнивать и завлекать кокетку, надо стараться, чтобы нервы были в спокойствии. Вот тут-то очень полезно иметь неважную любовницу под рукой; однако, я вижу, что оскорбляю ваши уши и мешаю вашей жене прийти к вам. А мне нужно пойти посмотреть, замечено ли было мое отсутствие и гнев.
Я нашел Даниеллу озабоченной и почти грустной.
— Ты рассердилась на меня за мою ревность? — спросил я, став перед ней на колени.
— Я не имею права сердиться за это, — отвечала она. — Сама подала тебе дурной пример, и была гораздо хуже тебя.
— Да, ты сомневаешься во мне, а я, клянусь тебе, даже не думал, чтобы ты желала понравиться Брюмьеру.
— И это правда?
— Правда, как и то, что я люблю тебя.
— Ну, так я тебя прощаю.
— И все-таки грустишь?
— Нет, я так задумалась; меня мучит другая мысль. Господин Брюмьер говорил, что с моими способностями к музыке и танцам я могла бы составить себе состояние. Он говорил о театре, о публике… Ты никогда не говорил мне этого! Неужели ты стал бы ревновать, если бы вместо одного такого болтуна на меня смотрели тысячи поклонников, а дом мой наполнился бы льстецами?
— Как ты об этом думаешь? Отвечай сама.
— Я думаю, что ты бы сильно ревновал, потому что на твоем месте со мной было бы то же.
— А ревность ведь очень мучительна, не правда ли?
— O, Dio Santo, какая пытка!
— Чтобы избавить меня от нее, ты бы согласилась отказаться от той блестящей жизни, о которой говорил Брюмьер?
— Да сейчас же! Если ты будешь страдать, когда я выучусь чему-нибудь, то не учи меня больше ничему!
— Напрасно, Никто не имеет права задерживать развитие сил в другом человеке, когда эти силы прекрасны и благородны. Тем грешнее тушить этот священный огонь, чем больше любишь того, в ком горит он. Итак, что бы ни случилось, я дам тебе средства к развитию.
— Но чему же послужит мне наука, если я должна скрывать ее?
— Во-первых, я ничего не требую и не решаю на будущее время. Статься может, что гений твой увлечет тебя на путь солнца и огня, и лишь бы ты меня любила, я всюду за тобой последую. Может случиться и то, что, видя больше истинного света и тепла в Скромной доле, ты предпочтешь остаться при ней со мной. Если же ты хочешь знать, на что послужит тогда твой талант, я могу отвечать только сравнением: послушай соловья; как ты думаешь, для кого он поет, для себя или для нас?
— Ни для нас, ни для себя, а для того, что любит.
— Ответ твой лучше того, о котором я думал, но не забудь, что если разлучить соловья с его подругой и посадить в клетку, он все-таки будет петь.
— Тогда он запоет, чтоб петь. А! Это я понимаю. Вот и я точно так же всегда любила песни и пляску; я говорила подругам, что не люблю вечеринок, но хожу на них, чтобы потанцевать; и они знали, что я прихожу не для вздыхателей, не для комплиментов, а просто затем, чтоб оторваться душой и ногами от земли, по которой ходишь каждый день.
— За это сравнение следует расцеловать тебя, моя милая птичка. Ты еще яснее и глубже поймешь смысл своих слов, по мере того как будешь открывать в искусстве те истинные источники наслаждения и Восторга, которые теперь только предчувствуешь.
— Стало быть, я должна трудиться, не заботясь, что из того будет. Однако… скажи мне, у тебя большой талант?
— Не думаю, но я стараюсь приобрести его.
— И думаешь, что достигнешь?
— Да, надеюсь: надеяться — значить верить.