Даниелла
Шрифт:
— Что же иначе?
— Иначе берегитесь, чтобы и брату моему чего не пригрезилось; у него коротка расправа…
— Полноте стращать меня, милая, — сказал я с нетерпением. — Я не боец на ножах, но если уж придется, я не спущу ни вашему брату, ни всем вашим родственникам, если они меня затронут, Я очень кроткого нрава, но чувствую, что с такими аферистами, не хуже чем с разбойниками, могу и разозлиться, и им дорого обойдется моя шкура.
Говоря это Даниелле по-итальянски нарочно, чтобы Мариуччия слушала и понимала меня, я внимательно наблюдал ту и другую, в особенности Даниеллу, которая, кажется, довольно хитра и, может быть, имеет ко мне не скажу страсть святочных героинь, как Медора, но нежную склонность,
Когда я перестал говорить, она молчала еще некоторое время, будто ища выход из положения, которое ей вздумалось признать затруднительным или опасным. Вдруг, вместо того чтобы отвечать мне, она обратилась к тетке.
— Я вам рассказывала, тетушка, как синьор убил одного разбойника близ Казальмарте и прогнал двух других, — сказала она ей. — Я знаю, как он отважен и гораздо сильней, чем кажется. Я видела, как он разделывался с этими бездельниками. Если кто должен бояться, так верно не он, и я не советую Мазолину слишком хорохориться. — Потом, обратясь ко мне, она прибавила по-французски: «Но зачем, скажите, во избежание всякой ссоры, не хотите вы сказаться обожателем Медоры?»
— Потому что это неправда и потому что я ненавижу ложь, — отвечал я с досадой. — Вы изволили это выдумать; но будьте уверены, что если я войду здесь в какие-нибудь сношения, и мне представится случай опровергнуть вашу клевету, я не задумаюсь сделать это.
В глазах Даниеллы блеснула такая радость, что я сразу понял, что между госпожой и служанкой возникло состязание женского тщеславия, спорным предметом которого был я.
— Это удивительно! — проговорила она, очень мило жеманничая передо мною. — Как это сталось, что вы от нее отказываетесь, когда она так в вас влюблена?
При этом слове я весь покраснел от гнева. Что Медора безрассудно вверилась моей чести, это не подлежит сомнению. Но она не напрасно вверилась мне и если бы она была даже того недостойна, я должен был бы оправдывать ее для чести лорда и леди Б… Я заставил замолчать горничную с такой строгостью, что она потупила взор, будто в самом деле испугалась меня, и вышла, с поддельным, а может быть, и с истинным смущением.
Я жалел, что она не показала, хотя бы для вида, что раскаивается в словах своих: я не так сурово расстался бы с ней, Она так пеклась обо мне во время моей болезни, что я обязан ее поблагодарить, и мне не случилось еще сделать это, потому что она исчезла из дворца прежде моего отъезда из Рима.
Кроме того, хотя я и невысокого мнения о ней, но должен, однако же, сознаться, что черты ее лица и ее манеры мне очень нравятся. Я слышал, как она до самой полуночи разговаривала с Мариуччией в чулане на чердаке, возле моей комнаты. Я не мог да и не хотел подслушивать их длинной беседы, но я заметил по тону их разговора, то повествовательному, то веселому, что Даниелла не слишком беспокоится о судьбе своей. Продолжительность этой спокойной болтовни доказывала, что племянница не была под слишком строгим надзором. Наконец я услышал, как отворили дверь, как кто-то сходил по деревянной лестнице, ведущей вниз с этажа, на котором помещаюсь я и Мариуччия, как заскрипела решетка загородки, выходящей на грязную и гористую улицу, прозванную пресловутым именем Via Piccolomini.
Глава XIII
3-го апреля.
Сегодня, в шесть часов утра, меня разбудили звуки грудного, нежного голоса, который звал с надворья Розу, старую тетку и служанку Мариуччии. В способе зова выражалась вся певучесть итальянского языка. Когда мы хотим, чтобы нас слышали издали, то усекаем первый слог и продлеваем звук на последнем; здесь, напротив того, ударение падает на начальный слог, и имя Розы, крикнутое или, правильнее, пропетое в октаве нисходящей гаммы, звучало очень мелодично. Протерев глаза и окончательно проснувшись, я узнал голос stiratrice, встал и, взглянув из-за занавески моего окна, увидел ее на улице, в руках с красивым брасеро античной формы, светло выполированным. Через несколько минут Мариуччия выглянула в окно и потянула одну за другой две бечевки. Решетка сада отворилась, а потом дверь входа в дом, и Даниелла вошла.
Через полчаса Мариуччия вошла ко мне с упомянутым мной брасеро, наполненным жаром.
— Ну, теперь вы не будете зябнуть, — сказала она. — Жаровня, что у нас внизу, слишком велика для вашей комнаты; у вас болела бы голова от нее, и племянница не позволила мне вчера внести эту жаровню к вам, но у нее нашлась поменьше, вот она.
— И она лишается своего брасеро ради меня? Этого я не позволю.
Я позвал Даниеллу, которая распевала на соседнем чердаке.
— Вы слишком добры ко мне, — сказал я ей. — Я уже не болен, и вы балуете человека, который стал вам докучной и неприятной помехой в жизни. Я вас дружески, братски благодарю за это внимание, но прошу вас сохранить для себя эту жаровню; в эту пору года она может еще быть пригодна для вас.
— Что мне с ней делать? — отвечала она. — Я только на ночь возвращаюсь домой.
И не дожидаясь моего ответа, она сказала Мариуччии, что завтрак мой готов, и что она сейчас подаст его.
— Не замешкайтесь, — прибавила она, — приходите поскорей вниз, если не хотите, чтобы яйца переварились, как вчера.
И с этими словами она легко сбежала по лабиринту деревянных крутых лестниц, ведущих к каменным сходам нижних этажей.
— Как вчера? — спросил я Мариуччию, которая принялась прибирать в моей комнате. — Разве ваша племянница была здесь вчера утром? Так она каждый день к вам приходит?
— А то как же? У нее еще немного работы; что было, перешло в другие руки во время ее отсутствия. Но ей недолго сидеть сложа руки; ее все любят и, нечего сказать, она славная мастерица. А пока она помогает здесь мне, как бывало и прежде делывала. Она славная девушка, очень ко мне привязана, а какая живая, словно бабочка; кротка, как дитя, и добра, как ангел. Разве вам неприятно, что она вертится здесь около меня? Это вам ни копейки стоить не будет; она прислуживает мне, а не вам.
Мне показалось, что все это заранее сговорено, и мне ничего более не оставалось, как принять настоящее положение дел в той мере, в какой оно, по-моему, могло быть принятым. Завтрак подала мне Даниелла. Ее чистоплотность, менее подозрительная, чем чистоплотность тетки, живость ее и ее нежное внимание ко мне были бы очень по душе, если бы в эту душу не закралась какая-то недоверчивость, которая ставила меня в оборонительное положение. В ее обращении со мной явно был заметен вызов, но вызов нежный и почти материнский, который, помимо моей воли, более трогал меня, чем льстил мне. Я решился выяснить это, и когда она нагнулась, чтобы подать мне кофе, а ее щека почти касалась моей, я от всего сердца выдал ей поцелуй, на который, она, как казалось, напрашивалась.
Она покраснела и задрожала, будто вовсе не ожидала этого. Это меня удивило. Я полагаю, однако, что недаром же она гризетка, итальянка, и притом хорошенькая, недаром рыскала два года по свету в звании модной горничной, и, вероятно, с ней случались и более серьезные приключения. Итак, чтобы избавиться раз и навсегда от всякого комедиантства с ее и с моей стороны, я счел нужным задать ей вопрос:
— Я вас оскорбил?
— Нет, — отвечала она мне без малейшей запинки и обдав меня самым роскошным из своих взглядов.