Даниелла
Шрифт:
— Вот уже в другой раз произносите вы это мудреное слово, — возразил я с досадой и нетерпением, — пожалуйста, не говорите его в третий, не то мы навеки расстанемся.
Она поглядела на меня с удивлением; потом, пожимая плечами, сказала:
— Понимаю, вы не верите; но скажите, почему вы не верите?
— Не сердитесь! Если бы я знал, что именно вы понимаете под этим словом, быть может, я поверил бы вам.
— Это слово не имеет двух значений. Девушка, которая любит, не думая о браке, считается погибшей. Каждый мужчина присваивает право обладать ею, и если она сопротивляется, ее позорят, ее оскорбляют.
— Вы говорите со мной, моя милая, как девушка, которая никому еще не принадлежала. Если бы это так было, я даю вам честное слово,
— Это почему?
— Потому что я слишком молод и слишком беден, чтобы быть для вас опорой, в случае если бы любовь наша продлилась.
— Да… — сказала она, задумавшись на минуту, Когда она размышляет, черты ее лица, выражающие решимость и вместе с тем чувственность, оживляются странной энергией. Потом она встала и начала убирать со стола с заметным желанием прервать наш разговор. Я хотел возобновить его, но она молча покачала головой и сошла легко по лестнице, ведущей в сад. Я видел в окно, что в саду, кроме нее, никого не было; я чувствовал, что она обиделась; мне хотелось, чтобы она простила меня, и я стал ее звать, но она осталась недвижима, будто не слыхала меня. Я был в таком волнении, что оно начинало тревожить меня. Это не была, как с Медорой, тревога возбужденной чувственности; это было влечение более сильное, которое рассудок не мог ни заглушить, ни успокоить.
Какая была мне Нужда до того, что Даниелла лжет и что она не непорочна; она мне оттого не менее нравилась. Не глупо ли было с моей стороны так ее выспрашивать? В нас всегда гнездится какое-то педантство, которым мы сами себе мутим вольную струю жизни.
Но зачем она, так некстати, заговорила о своей чести; она затронула тем мою собственную честь. Что за глупость непременно домогаться любви? Честь, любовь! Эти слова, вероятно, не имели для нее того значения, того смысла, какие я соединяю с этими словами. Но если она имела право ожидать любви и ссылаться на честь свою, о, тогда не стал бы я заботиться о людских толках! Своей преданностью, своей искренностью я бы очистил и возвысил это самое простое, самое обыкновенное обаяние, которому я подвергся! Но, с другой стороны, если она действительно имела то право, как много я виноват перед нею! Как грубо, как недостойно я обращался с нею! В. скольких дурных мыслях и обидных вольностях мне надобно было бы получить от нее прощение, прежде чем иметь право на любовь, так храбро и так наивно мне предложенную!
Боязнь сделать непростительную ошибку, грубо возбуждая существо девственное и чистое, овладела мною в моем горячечном волнении. Тревожимый то этой боязнью, то менее сильным опасением попасть в дураки, я решился выжидать, пока не узнаю короче этой девушки, и только тогда возобновить наш щекотливый разговор. В этих мыслях я ушел в поле, чтобы усмирить мое томительное волнение, мое болезненное беспокойство. Красота этих пустынь, где я чувствую себя царем, успокоила меня, и я успел забыть искушение, которое настигло меня так внезапно, что легко могло вовлечь в погрешность или против рассудка, или против совести.
Домой возвратился я, по обыкновению, в восемь часов. Я всегда беру с собой ломоть хлеба, на случай если проголодаюсь в промежуток от завтрака до ужина, продолжающийся около двенадцати часов. Пью ключевую воду; она здесь так прозрачна и вкусна, что вполне удовлетворяет моей разборчивости.
Когда я подумаю, как мало нужно для благоденствия человека, который много живет умом, я всегда удивляюсь алчности к богатству и стремлению к роскоши. Я теперь в стране, где, по укоренившейся беззаботности, с одной стороны, и по недостатку — с другой, вовсе не знают множества изысканностей, вызванных нашим климатом и нашей цивилизацией. На первый взгляд это отсутствие удобств поражает, потому что составляет резкую противоположность с здешним пристрастием к украшениям; но к этому скоро привыкаешь, и даже появляется желание еще более упростить эту жизнь, так похожую на существование араба под шатром.
Когда я вспоминаю все, чем нужно запастись у нас для жизни в пределах самой скромной необходимости, в большом ли городе или в деревне, я вижу, что для небогатых людей со дня на день самая лучшая жизнь — самая естественная, привольная. Может быть, и богатым грезится то же. Я полагаю, что по мере средств возрастают и обязанности, и что на долю щедрого богача выпадает не менее попечений, не менее забот, чтобы с достоинством тратить свои богатства, чем на долю скупца, чтобы сберегать и прятать их. Если б опрятность, одна из первейших потребностей всего живущего, так что самые животные могли бы служить нам в этом отношении примером, если б опрятность могла сдружиться с неприхотливостью этих южных народов, нам бессмысленными показались бы все наши хлопоты и заботы для совершения этого короткого странствования по земле, где мы обзаводимся таким полным домом, словно уверены, что завтра так же принадлежит нам, как и сегодня.
Но неопрятность почти везде неразлучна с отсутствием средств и удобств. Человек так создан, что не умеет найти средины между необходимым и излишним. Не таков ли он во всех проявлениях своей умственной, нравственной и общественной жизни?
Я не виделся с Даниеллой сегодня вечером. Опасаясь думать о ней или слишком много, или слишком мало, я настолько владел собой, что не спросил о ней тетку. Мариуччия не вызывала, как прежде, моей откровенности, и мы не перемолвились с ней и двух слов в этот день. А между тем, на моем столе две вазы цветов, которых вчера там не было. Как хороши эти белые ирисы; они красивее лилий и запах их еще нежнее. Я сейчас отважился спросить у Мариуччии, которая принесла мне мою маленькую лампу, не из нашего ли сада эти цветы; я знал, что не из нашего, но полагал, что заставлю ее этим вопросом сказать, откуда они. Сначала она притворилась, что не слышит меня, потом отвечала с крайне лукавым видом:
— Брат мой, капуцин, прислал вам это.
Я не хотел показать, что сомневаюсь в правдивости слов ее, но когда она уходила, я закричал смеясь вслед ей:
— Поцелуйте его за меня!
— Кого? — спросила она и, видя, что я указываю рукой на цветы: — Cristo! — вскричала она со своей выразительной мимикой. — Поцеловать за вас капуцина?
Не заглянуть ли мне, на сон грядущий, в свое собственное сердце? Не произнести ли, прежде чем засну, радостное или грозное слово: я влюблен! Нет, я еще не влюблен. Это, быть может, легкий игривый ветерок прихоти, и я хорошо сделаю, если не буду упиваться его струей. Если же это бурный ветер страсти… Да хранит меня от него Провидение! Со времени жизни моей у дяди я в первый раз нахожусь в таком положении, в котором спокойствие духа и забвение моей личности были бы для меня так целебны и так отрадны.
Глава XIV
4-го апреля.
Сегодня я нехотя рассеялся от вчерашних дум. Брюмьер приехал ко мне в десять часов с адским аппетитом. Мариуччия нашла средства накормить его завтраком. Потом мы наняли двух тощих клячонок и верхом отправились в Альбано. Наш первый привал был в монастыре Гротта-Феррата, который я с первого взгляда счел за крепость. Это очень богатое братство базилианцев. Мы остановились там осмотреть фрески ризницы.
Эти фрески работы Доминикино и хорошо сохранились. Здесь-то находится знаменитое изображение юноши «одержимого бесом», прекрасное создание по чувству, но уж слишком наивное по исполнению. Проходя в церковь, я видел странную церемонию. Товарищество крестьян, одетых в белые, но уже грязные балахоны, отороченные красной обшивкой (род коротких рубах), с покрытыми платком головами, так что лицо было почти закрыто, окружало что-то вроде кровати черного цвета с позолоченными украшениями, читая нараспев молитвы. Через несколько минут они поспешно спрятали в карман свои платки, посбрасывали с себя свои странные костюмы и торопливо ушли, разговаривая и смеясь между собой, как люди, спешившие отделаться от тягостной обязанности.