Даниил Андреев - Рыцарь Розы
Шрифт:
Мы уже говорили о том, что Даниил Аеонидович сам называет — и с гордостью! — своим духовным другом Блока, показывавшего ему Агр. В один ряд с Блоком можно поставить и Федора Достоевского, и Владимира Соловьева, и Пушкина, и Лермонтова, и Гоголя, и Толстого — писателей и философов, чей жизненный путь и посмертная судьба подробно описаны в «Розе Мира» и, таким образом, лично восприняты, прочувствованы и осмыслены на основе собственного духовного опыта. Это особенно заметно по главе о Блоке: Даниил Андреев не распознал бы глубинного, метафизического смысла его статьи о Со ловьеве «Рыцарь — монах», если бы сам не имел опыта мистических контактов с великим русским философом и духовидцем.
К тому же в тюремном дневнике, вслед за обращением к преподобному
Предполагать же мы вольны. И, помимо уже высказанных предположений, есть у меня и еще одно, не высказанное по той причине, что обнародовать его сейчас, в атмосфере удручающих церковных разногласий, отсутствия подлинной мистической основы внутренней жизни, политизации духовного мышления, грубого отрицания противоположных взглядов и заскорузлого невежества, значит еще более отдалить нас от понимания «Розы Мира». Поэтому пытливым читателям «Розы Мира» предложу лишь задуматься над тем, что рассказано автором о его предыдущем воплощении и зашифровано в словах: «Кроме того, в Энрофе Индийский синклит обладает прочной опорой в лице некоего текучего коллектива людей, эпохально перемещающегося по некоторой географической кривой: до Второй мировой войны он находился на Памире, ныне в Южной Индии». «Некоего… некоторой…» — имеющий уши да слышит!
Глава сорок седьмая
СЕМЕЙНОЕ, ПИЛЬНЯКОВСКОЕ
Нам же предстоят еще встречи и путешествия — vu на этот раз снова московские, поскольку, освободившись из тюрьмы, Даниил Леонидович именно здесь провел последние «23 месяца бездомного скитания, которые оставались смертельно больному человеку до кончины», и здесь живут те, кто его знал и помнит. Этих людей я разыскал с помощью Аллы Александровны, и она же дала мне адреса квартир, по которым они скитались эти месяцы (23 — сосчитано ею). И вот я иду, странствующий энтузиаст, блаженный сопространственник, ведомый все тем же желанием приблизить к себе то время, заново обрести его и пережить. И пусть разбросанные по дальним углам кубики с цветными картинками, повинуясь некоей волшебной силе, вновь соберутся и станут сначала игрушечным домиком, выстроенным на ковре детской, а затем домом, в котором живут, читают книги, встречаются за большим обеденным столом, слушают бой старинных часов, раскладывают пасьянс, философствуют, спорят, мечтают.
Может быть, это дом в Малом Левшинском, а может быть, где-то еще — в Подсосенском переулке или в том, что выходит на Сретенку и именуется Ащеуловым, или в Измайлове, на острове, рядом с собором, или под Москвой, на хуторе Косинки, или в Щербинине под Тверью. Но там непременно присутствует один человек. Сначала это порывистый, непоседливый и в то же время воспитанный и церемонно вежливый мальчик, допекаемый педантичной гувернанткой, затем усердный гимназист с ранцем за спиной, затем школьник, хорошо успевающий по гуманитарным предметам и хватающий двойки по естественным. Затем это молодой человек, посещающий литературные курсы, затем вернувшийся с фронта солдат, затем освободившийся из заключения философ и духовидец
Чужой, но, если соприкоснулся, поймал, значит, и моей. Поэтому я так пытливо расспрашиваю о Данииле Андрееве, дорожа всеми деталями, штрихами, мелкими и незначительными подробностями, догадками и предположениями: для меня они в высшей мере важны и значительны — значительнее дат, фактов, имен, названий и строгой последовательности событий. Ведь я не дотошный и кропотливый биограф, завсегдатай библиотек и архивов, а свободный сочинитель, вернее, соединитель времени и пространства. И вот в пойманном облачке возникает…
…Доктор Филипп Александрович Добров, уставший от приема пациентов, прилег отдохнуть, положил под голову руку и держит перед глазами партитуру симфонии, читаемую так же непринужденно, с такой же сосредоточенной погруженностью в развитие музыкального действия и сменой различных вы ражений на лице, как читают книгу. Вот она, истинная, потомственная русская интеллигенция!.. Шести- или семилетний Даниил болтает по телефону с кем-то из взрослых, друзей Добровых, и, когда его спрашивают, кто звонил, отвечает многозначительно, с полным сознанием равных со всеми прав: «Одна моя знакомая…» Летом в деревне гувернантка укладывает его спать, а он упрямствует, не соглашается, отбивается руками и ногами, и из-за перегородки слышится: «Ухожу, делай что хочешь!»… Поссорился с девочками, дачными подругами, и, назначая наказание себе и им — не разговаривать! — резким голосом устанавливает срок: «Три дня!»…
Об этом и о многом другом мне рассказывает Ирина Николаевна Угримова, сухопарая, седая, прямо сидящая в кресле, — свидетельница детских и юношеских лет Даниила. От нее я узнаю, что дочь Добровых Шура, жена знакомого нам поэта и переводчика Коваленского, одной из первых в Москве научилась танцевать танго, что отец Ирины Николаевны, игравший в четыре руки на фортепиано с доктором Добровым, в свое время отказался от портфеля министра юстиции во Временном правительстве. Сама же Ирина Николаевна провела шесть лет в лагерях (вместе с известной поэтессой Барковой): арестовали за слишком долгое пребывание за границей. Засиделась, привыкла к нормальной жизни и этим стала опасна. Не наша!
Словом, подробности, штрихи, детали, и в этих деталях — история, судьба, жизнь…
Вскоре после встречи с Ириной Николаевной я познакомился с Борисом Владимировичем Чуковым, автором замечательных воспоминаний о Данииле Андрееве, человеком подвижным, беспокойным, неуемным, задиристым, едким и в то же время мягким и добрым. Да и странно сказать — познакомился, пос кольку я его до этого много раз видел и сразу же узнал по характерной бородке, румяным щекам, порывистым жестам. Как выяснилось, мы уже были знакомы, поскольку оба занимались Востоком, частенько сталкивались в коридорах академических институтов, выступали на конференциях и, таким образом, принадлежали к одному и тому же кругу, ученому миру. Но я тогда и не подозревал, что у Бориса Владимировича такое прошлое: арест по политической статье, суд и тюрьма, правда уже не в сталинские, а в более поздние пятидесятые годы.
Судьба свела его с Даниилом Леонидовичем: «…мне хорошо запомнилась его привычка бодрствовать до рассвета, отчасти благоприобретенная еще в довоенные годы в результате невозможности творческой работы в условиях коммунальной квартиры, а отчасти унаследованная от отца, писателя Леонида Андреева, который, как известно, много работал по ночам. За время ночных бесед Андреев успел многое порассказать мне о своей жизни». Эти ночные рассказы и просты, и трагичны, и затаенно грустны, и ошеломляюще откровенны, и до слез пронзительны в обнаженной правдивости. «Как-то его поместили в карцер: каменный ледяной мешок, сантиметров на 20–30 наполненный водой. Между карнизами, выступавшими у подножия двух противоположных стен, переброшена неширокая доска. На этой прогибающейся доске, без сна, чтобы не свалиться в воду, и сидел раздетый донага поэт».