Даниил Андреев - Рыцарь Розы
Шрифт:
И вот мы беседуем у Валентины Леонидовны в комнате, среди книг, фотографий, акварелей и множества причудливых, фантастических фигурок — зверей, птиц, леших, водяных, лесных кикимор, но не страшных, не злых, а таких же простодушных и добрых, как и сама хозяйка. Разглядывая их, я вспоминаю то, что написано в «Розе Мира» о творчестве как об универсальном жизненном начале, одном из способов духовного бытия человека: «…творчество, как и любовь, не есть исключительный дар, ведомый лишь избранникам. Избранникам ведомы праведность и святость, героизм и мудрость, гениальность и талант. Но это — лишь раскрытие потенций, заложенных в каждой душе. Пучины любви, неиссякаемые родники творчества кипят за порогом сознания каждого из нас. Религия итога будет стремиться разрушить эту преграду, дать пробиться живым водам сюда, в жизнь. В поколениях, ею воспитанных, раскроется творческое отношение ко всему,
В этих рассуждениях многое могли почерпнуть для себя и создатель причудливых фигурок Валентина Леонидовна Миндовская, и непримиримый противник гениев и шедевров, идеолог самодеятельного творчества, великий певец и неподражаемый живописец Трубчевска Анатолий Протасьевич Левенок. Недаром такие люди и окружали Даниила Леонидовича — художники не только на полотне, но и в душе, сочинители в мечтах и на бумаге, неутомимые соединители творчества и жизни.
Мне понравились, приглянулись и запомнились многие из фигурок Валентины Леонидовны, но поразила одна, не из ряда причудливо — фантастичных, а как бы особая, отдельная, ни с чем не сравнимая. И поразила неким совпадением, сращением, внутренней связью с «Розой Мира» — в очертаниях сосновой коры по воле художника таинственно возникал идущий Христос… Христос, потому-то и явивший Себя в дереве, что шествие Его — к Кресту, к двум соединенным кускам дерева, Древа, на Голгофу… Валентина Леонидовна явно сомневалась в своей работе, с опасением спрашивала себя: имела ли она право? Но это словно бы и не она, а некто помимо нее вложил в природу образ, распознанный ею и извлеченный наружу, распознавать же истинное, освобождая его от налета ложного и привнесенного извне, «стирая случайные черты», высшее право и долг художника…
Записывал ли я воспоминания Валентины Леонидовны? Да, исписал полблокнота и убедился в том, что привести их здесь не смогу: это эфирное облачко не поймаешь, проплыло — и исчезло. Вот они были, эти воспоминания, человек рассказал — и заново их не перескажешь, до печатной страницы не донесешь, потому что и жизнь была — именно жизнь, а не факты, не события, не даты. Воспоминания Валентины Леонидовны — это повесть, только не написанная, с доносящимися из прошлого голосами людей, утренним солнцем, сквозящим в резных перилах балкона, запахами свежего сена, придорожной пыли, простроченной дождевой капелью, остро и обморочно сладких лесных ландышей, дымка от самовара и многого другого, чем жили — и на хуторе Осинки, и в старой Москве, и в тогдашнем Измайлове. Поэтому не написанная — пусть такой и останется, я же лишь мысленно, в воображении, перелистаю несколько страничек…
Вот страничка из детства, овеянная ранним чувством сиротства. Даниил и Валентина в очередной раз забрались на шкаф, тихонько разговаривают, философствуют, обмениваются суждениями по самым разным поводам. Даниил спрашивает: «У меня, например, мамы нет — у меня бабушка, а у вас кто?»…
Вот странички, описывающие безмятежную жизнь на хуторе… Весь день копали картошку, возили сено, рыхлили, пололи — все руки в земле — и теперь отдыхают на пороге сарайчика. Вечереет. В полях — разлитый густым молоком туман, на небе — сияющие звезды. Рассуждают об устройстве вселенной, и Даниил горячо доказывает: «Звезды — это миры. Такие же, как наш, и там тоже люди…» Увлечены астро номией и химией: до поздней ночи рассматривают в телескоп луну, и в лунном сиянии холодновато мерцают химические склянки… Пасут коров, топят русскую печь, спят под навесом на душистом сене, запрягают в телегу Голубку. Колеса увязнут — Голубка встанет. Даниил вздыхает и, подвернув штанины, первым лезет в грязь — помогать Голубке, а затем идет рядом с телегой: «Сами же говорили, что ей тяжело!»…
Гимназия Рэпман рядом с домом Гоголя на Никитском бульваре, преподавательница Вера Федоровна Ваксина, в длинной юбке, наглухо застегнутой блузке, стриженная под гребенку… Двери классных комнат… Есть предметы любимые и есть нелюбимые… Накануне экзаменов: «Математику не сдам ни за что! Я ее прошел, и все!»… Все знают, что у Даниила отец писатель и постоянно спрашивают: «Когда же и вы что-нибудь стоящее напишете?» …Нелли, дочка хозяев хутора, вечно влюблена в кого-нибудь, а Даниил вот уже целый год влюблен
Александр Викторович Коваленский, слегка позируя, читает стихи для избранного круга своих почитателей, и всякий раз во время чтения в камине зловеще вспыхивает и трещит огонь. Присутствующие поражены: считают это мистическим знаком, и лишь случайно выясняется, что Шура, жена Коваленского, незаметно подбрасывает в камин щепотками соль.
Перед войной Даниил для заработка пишет плакаты: «Да здравствует… вечное единение…» Устроиться ему помогла Валентина — она же принимает работу. И вот уже подступают сроки, она спешит за заказом, а «Данечка раскачивается на задних ножках стула и болтает о пустяках». Работа, разумеется, еще не кончена — если вообще когда-нибудь начиналась. Но что там да здравствует и чему суждено вечное единение, ей так и не доведется узнать: стул теряет равновесие, Даниил, взмахнув руками, падает на пол, и краска выплескивается на плакат…
После войны Даниил Леонидович и Алла Александровна гостят в Измайлове, сначала на втором, а затем на первом этаже деревянного домика с балконом (у Валентины Леонидовны сохранилась на стене акварелька). Ему, подорвавшему на фронте здоровье, все труднее подниматься по лестнице, но даже в постели он работает, — держа на груди машинку, печатает роман «Странники ночи». По соседству обитают московские знакомые, Екатерина Алексеевна Бальмонт, вдова известного поэта, и Ольга Николаевна Анненкова. Екатерина Алексеевна полная, высокая, осанистая, по всем статьям московская барыня, Ольга Николаевна, напротив, маленькая, сухонькая, с резкими жестами, с энергичной мужской походкой. Гуляет по Измайлову, размахивая перед собой клюшкой, разгоняет чужие ауры…
Домик в Измайлове давно снесли, но место я отыскал, а над ним словно бы вновь обозначились распавшиеся ауры, отсветы, отзвуки прежней жизни. И в воображении ожили, воскресли: стук машинки на первом этаже, на втором — звуки рояля (едва затащили и постоянно боялись, что под таким грузом провалится подгнивший пол), запах краски по всему дому, подрамники, холсты и в клетках белые мыши, которых хозяйка разводит для заработка.
Часто захаживают Екатерина Алексеевна и Ольга Николаевна — чаевничают, беседуют на теософские темы, приносят тоненькие книжечки в бумажных обложках, сочинения Рудольфа Штайнера, своего кумира и учителя, предлагают прочесть воспоминания о нем Андрея Белого (и Даниил Леонидович вместе с
Аллой Александровной их читают), но обратить Даниила Леонидовича в теософскую или антропософскую веру им так и не удается. Он терпеливо слушает, с чем-то соглашается, но в целом остается безучастен. От Рудольфа Штайнера его отдаляет прежде всего то, что Штайнер не поэт, что о потусторонних мирах он рассказывает сухим научным языком, что он во всех смыслах — доктор. Позднее Алла Александровна напишет мужу в тюрьму: «Помнишь, когда мы читали о нем, осталось впечатление, что это был человек огромных духовных возможностей, проходивший очень близко от самых глубоких и подлинных вещей, но, в силу желания слишком рано конкретизировать и переводить на человеческий язык иного плана понятия, запутавшийся среди ряда подмен и невольных обманов. Не помню, был ли это наш с тобой вывод или это сформулировалось позже, когда я думала об этом одна». И далее о своих опасениях, высказывавшихся и ранее: «Чего-то в таком роде я боюсь для тебя. И ты не думай, что ты все говоришь, а я не слышу. Я слышу, но боюсь поверить. И потому мне и пришел в голову Штайнер, что там так часто переплетаются подлинное интуитивное ощущение и незаконная конкретизация» (письмо 34). На это Даниил Леонидович ответит: «О Штайнере ты судишь чрезвычайно умно. И вполне понимаю твои опасения. Не спорю, что основания у тебя есть, в особенности пока ты вдали и так мало знаешь. Разница, между прочим, и в том, что Штайнер — не только не поэт, но он резко антипоэти- чен. Это — различие колоссальное, очень многое определяющее» (письмо 37).
В теософии и антропософии есть многое — и тайные знания, и эзотерический опыт, и философская глубина, и мистический порыв к неведомому. И лишь одному они не научат — живой любви к Богу и ближнему, покаянию и молитве, сердечной теплоте и очистительным слезам. «…Даждь ми слезы, и память смертную, и умиление», — просит в молитве Иоанн Златоуст и вслед за ним весь христианский, православный мир. Теософия не даст. В тайной чаше знаний, которую она хранит, нет ни капли живой Христовой крови, пролитой на Голгофе. И прозрения теософские не оплачены допросами, пытками, заключением в тюремный карцер с покрытыми инеем стенами и перекинутой через ледяную воду доской и преждевременной смертью.