Даниил Московский
Шрифт:
— И на том спасибо, знать будем, откуда ветер дует. Но Ахматкин навет ещё не такая печаль, я мыслил, брат Даниил наследил.
Великий князь повеселел:
— Утешил, боярин, теперь Тохту бы улестить, поклоняться да посулить, ясак-де добрый баскак собирать будет.
— Ещё прознал, будто Ахматка добивался получить сбор ясака в ростовской земле на откуп.
Князь посмотрел удивлённо:
— Не сыты ли баскаки возмущением противу хивинца?
— Мыслю, княже, отдал бы нам хан ярлык самим собирать выход
— Ты, Ерёма, мудрец, однако о том не время речь вести, ныне оправдаться приехали. Ко всему, недовольство княжье вызовем, скажут, великий князь баскаком сделался, в своей земле откупщиком.
Помолчали. Но вот Ерёма спросил:
— Прости, княже, всё не осмеливался вопрос те задать. В Суждале ты у княгини побывал, поди, звал воротиться?
Андрей Александрович недовольно поморщился:
— Пусть молится.
Боярин затылок почесал:
— Однако велик ли грех за ней?
— Ей видней.
— Те бы, княже, с ханом породниться, взять в жёны ту, на какую Тохта укажет. Тогда и князья удельные присмиреют.
— И без того хвосты подожмут. — Зевнул. — На седни довольно разговоров, боярин, спать хочу. Эвон улягусь в уголке, будто пёс бездомный. И это князь-то русский...
В казане булькала густая, наваристая уха. Помешивая большой деревянной ложкой, вырезанной из дичка яблони, Саватий переговаривался с татарином Гасаном, караулившим суздальских мастеровых.
Старый Гасан, с бельмом на левом глазу и глубоким шрамом, обезобразившим его лицо, в рваном чапане, дожидался, пока уха сварится, и в коий раз рассказывал Саватию, как ходил с Берке-ханом в земли урусов и привёз оттуда себе жену, красавицу уруску. Она родила ему сына, и он уже взрослый и успел с царевичем Дюденей побывать на Руси.
Саватий полюбопытствовал, понимает ли сын по-русски, ведь у него мать россиянка.
Гасан развеселился: к чему ему язык урусов? Скоро все урусы заговорят по-татарски.
Может, оно и так, подумал Саватий. Эвон как ордынцы хозяйничают на его земле, сколько жён увезли к себе, а их сыновья от русских матерей ходят в набег на русские княжества...
Вчера побывал у суздальских каменщиков епископ Исмаил и ничем не утешил Саватия. Одна остаётся надежда — бежать из неволи. К тому он давно готовится, для чего и дружбу с караульным завёл.
Гасану Саватий приглянулся: ловкий урус, камень точит, ножом вырезает всякие украшения и с рыбой управляется споро. Так запечь её в глине да с травами даже жена Гасана, уруска, не могла.
Карауля суздальцев, Гасан оставлял Саватия с собой у костра. Тот чистил рыбу, какую приносил Гасан, варил уху, и они вели долгие разговоры. Саватий больше помалкивал, а Гасан предавался воспоминаниям, чаще всего досказывал, как мчались в набег на русские княжества. Шли Волгой, до излучины, потом вверх по Дону и вторглись на Рязанщину; войско делилось, и пока одна часть продолжала преследовать княжеские дружины, другая угоняла в полон и увозила всё, что глянулось ордынцам. Возвращались в степь, а зарево пожаров освещало им дорогу.
Саватий так много думал о побеге, что даже во сне его видел. Однажды приснилось, будто Гасан опускает лестницу в поруб и зовёт:
— Урус, выбирайся!
Вылез Саватий, ночь лунная, и звёзды яркие. Как бежать, когда всё как на ладони видно? Но Гасан уже сует ему в руки узелок с едой, шепчет:
— Иди, куда татарская сакма указывает, а от излучины влево примешь. Да помни — это Орды дорога.
Спешит Саватий, ног не чуя, радуется — обрёл свободу. Но едва о том подумал, откуда ни возьмись, два татарина, на него навалились, душат и орут. У Саватия дыхание перехватило. Пробудился, лежит он на гнилой соломе, а караульный Гасан кричит в поруб, будит суздальских каменщиков...
Рассказал Саватий о сне Гасану, а тот хохочет:
— Дурак ты, урус, ну как убежишь, когда в яме сидишь и я тебя сторожу? Если отпущу, мне хребет поломают. Нет, урус, забудь об этом, а то прознают, колодки на тебя набьют. У ханских слуг уши сторожевых псов...
На левое и правое побережье Москвы-реки надвинулась туча иссиня-чёрная. Рванул ветер, завихрило, подняло не скованную льдом воду, сорвало местами плохо уложенную солому на крышах изб, и утих разом, будто и не дул. Потом налетели крупные снежные хлопья, и вскоре снег валил белой стеной, в двух шагах человека не видно.
В такую пору в домике Олексы и Дарьи закричал младенец. Дарья родила. Старая повитуха выбралась из-за печи, где лежала роженица, поклонилась замершему у двери Олексе:
— Радуйся, молодец, дочь у тя. Голосистая, крепкая.
От счастья Олекса не ведал, что и отвечать, к Дарье кинулся. А она, уставшая, но умиротворённая, только улыбалась...
С того дня поселилась в домике ещё одна живая душа — Марья.
Зима в силу входила, Марья росла здоровой, прожорливой. Бывало, воротится Олекса с княжьей службы, поглянет на Дарью, головой покачает:
— Всю кровинушку она у тя выпьет. Да не корми ты её часто, себя пожалей.
Дарья посмеивалась:
— Пусть ест, молока много. Я тебе ещё не одну выращу. Ты лучше поведай, где ноне дозорил, что повидал.
Расскажет гридин, как день в дружине провёл, и бежит по хозяйству управляться. А оно у них немалое: корова, кабанчик да кур с десяток.
В субботний день Дарья заводила опару, замешивала тесто, пекла хлебы, а ранним воскресным утром, ещё и заря не загоралась, вытаскивала из печи румяные да духмяные пироги, укладывала их в берестяной короб, укутывала, несла на торг...