Данте
Шрифт:
Это сказалось прежде всего в вопросе о языке.
«Новая жизнь» была написана по-итальянски. И это не требовало объяснений. В ней комментировались сначала стихи, обращенные к даме, которая не знала по-латыни, а потом, когда она умерла — к ее обществу, которое знало латынь не больше. Кроме того комментарий, очень коротенький, был непосредственно связан со стихами; он не был задуман как нечто самостоятельное. Стихи были любовные, а любовных стихов, куртуазных или иных — все равно, — никто не писал по-латыни. Объяснить их по-латыни было бы смешно.
Иное дело «Пир». В нем комментарий к канцонам разросся настолько, что читатель очень часто, продираясь сквозь его схоластическую чащу, забывает, что он связан со стихами, стоящими в начале трех последних трактатов. Комментарий получил совершенно самостоятельное значение. А предмет его таков, что все без исключения, писавшие на эти темы до Данте, писали по-латыни. Выбор volgare нужно было объяснять, и объяснению
Самое интересное в этой защите итальянского языка у Данте — кричащее противоречие в формулировке мотивов. Сначала объявляется, что латинский полезен немногим, а итальянский многим и «многие» — это «князья, бароны и рыцари» и под конец речь идет уже о «тысячах» и под «тысячами» с очевидностью подразумевается масса грамотных, а далеко не одно только дворянство, которое явно для всех составляло меньшинство в стране. Первая формула та, которой Данте хочет угодить дворянам и разочаровать горожан. Вторая — та, которая выражает его подлинную мысль, бессознательно рвущуюся наружу и выскакивающую из-под пера. Он бы сдержал ее, если бы заметил, что он говорит. Но он не заметил. Написалось, как написалось. Душевное двоение нельзя было ни подавить, ни скрыть. Иначе быть не могло.
Данте понял, что будущее литературы принадлежит не латинскому языку, а итальянскому, и решил писать по-итальянски те свои вещи, которым он придавал наибольшее значение. Это решение представляло целую революцию. И какую!
Данте мог быть сколько угодно убежден в том, что он желает быть приятным дворянству и не боится быть неприятным для горожан. Он мог умышленно строить «Пир» так, чтобы в нем было собрано все, что могло представлять особый интерес для дворянства. И мог говорить, что пишет по-итальянски для того, чтобы быть понятным «князьям и баронам». Он писал для «тысяч», т. е. для грамотных горожан. А доказывал необходимость писать по-итальянски не бездомный эмигрант, смотревший из дворянских рук, а тот Данте Алигиери, который был приором в 1300 году, а потом вел за собою левое крыло «белых», представитель флорентийской пополанской массы.
Его почин отражал, конечно, социальный факт: что население итальянских городов, итальянская буржуазия, носительница культуры, класс, которому принадлежало будущее, нуждался в том, чтобы итальянский язык получил господство. Ибо он был ему нужен больше, чем латинский. Правда, в это время все делопроизводство, судебные протоколы, нотариальные акты, законы и декреты, деловая переписка пользовались еще латинским языком. Но итальянский постепенно прокладывал себе дорогу. Джованни Виллани в 1300 году стал писать свою хронику по-итальянски и тем показал пример своим преемникам. С каждым годом сфера приложения итальянского языка в письменности ширилась и росла. Данте показал свою необычайную чуткость тем, что это понял. Но он не только понял это. Он не только утвердил за итальянским языком его права. Он создал итальянскую литературную речь. Он поставил потомство перед единственным в своем роде литературным феноменом. Возьмите любое произведение на любом европейском языке, писанное шестьсот лет назад. Вам будут нужны словари, куча всякий пособий, сложнейшие комментарии — иначе вы запутаетесь. Немец, француз, англичанин, русский — все будут в одинаковом положении. Язык Данте в этом не нуждается. Такие его вещи как сонет «Tanto gentile» в «Новой жизни», как канцона «The donne intorno al cor mi son venute» или как в «Комедии» повесть Франчески, страшная история Уголино, молитва св. Бернарда, и сейчас до конца понятны каждому итальянцу, как были понятны в начале XIV века. В его произведениях темно и вызывает необходимость объяснений больше всего то, что он затемнял умышленно аллегорией и символами, то, что он писал намеками, ясными для современников, но утратившими смысл очень скоро, или то, что, втиснутое в упругие терцины и в затейливые канцонные строфы, кривило и ломало до неузнаваемости самую простую грамматическую конструкцию. Одним исполинским усилием, одним гениальным взмахом Данте создал такой язык, который не старея живет шестьсот лет.
Это одна из величайших его заслуг перед итальянской культурой. В Италии росли «тысячи» новых людей, умеющих читать и развиваться на прочитанном. Данте почувствовал, что если писатель хочет влиять на своих сограждан, говорить для своего времени так, чтобы «крик его был подобен ветру, который потрясает самые высокие вершины», — он должен отбросить язык школы и ученых буквоедов, заговорить на том языке, который всем понятен.
Защита итальянского языка была исчерпана в «Пире». Трактат «Об итальянском языке», написанный по-латыни и не получивший сколько-нибудь широкого распространения (он дошел до нас только в двух списках), ставит себе другие цели. Он написан по-латыни, ибо это настоящее научное исследование, первое в Европе исследование по языкознанию. Оценить его способны были только специалисты-ученые, которыми могли быть и не итальянцы. Трактат не окончен, как и «Пир». В первой книге речь идет о происхождении языка, о языках европейских, о различии между языком «условным» (латинским) и живым, народным, volgare, о делении европейских народных языков на французский (oil), провансальский (oc) и итальянский (si). Дойдя до этого пункта, Данте ставит вопрос, какой итальянский volgare нужно считать литературным языком или «высоким» volgare. И отвечает, — мы уже знаем, — что это тот volgare, понятный всем, который эстетически переработан писателями: язык Гвидо Гвиницелли, Гвидо Кавальканти, Чино да Пистойа и «его друга». Во второй книге начинается анализ поэзии и излагается теория канцоны. Дальше должны были идти отделы о сонете, балладе и других формах. Всего этого, т. е. всю заключительную часть своей поэтики, Данте написать не успел.
И еще в одном сказывается то, что Данте, вопреки желанию, нес в груди пополанские чувства.
«Пир» и «Язык» написаны по всем правилам средневековой учености. Все взвешено, размерено, разложено по клеточкам, схоластически выглажено. Фома Аквинский одобрил бы построение обеих вещей, хотя качал бы, вероятно, головой и дивился, зачем «Пир» написан не по-латыни.
Но стоит немного вчитаться в обе вещи, как сейчас же станет ясно, что у писавшего — душа не сухого схоластика, а живого человека, полного страсти и едва сдерживающего взрывы поэтического темперамента. Обе книги очень личные. Ум распоряжается в них далеко не исключительно. То и дело ему мешает — и помогает — чувство. Все положения очень категоричны. Никаких оговорок. Но категоричность какая-то беспокойная. Не то, что автор утверждает с недостаточной уверенностью. Формально он все продумал и все как будто в порядке. Ему не хватает бесстрастия. Как не хватало раньше. Как не будет хватать никогда. Он тащит с собою целый груз неизжитых горестей и недоиспытанных радостей. В нем клокочут тысячи обид. И хотя он знает, что не след в таких книгах давать волю накипевшим настроениям, он не всегда может выдержать: кольнет Альбоино делла Скала, похвалит за щедрость — за щедрость ему хочется хвалить чаще и больше — Галассо Монтефельтро, вдруг кинется очертя голову в полемику с поэтической школой фра Гвиттоне д'Ареццо и начнет превозносить друга, единственного живого соратника былых поэтических турниров, Чино да Пистойа. Личные мотивы так и лезут наружу из-под схоластических стройных силлогизмов. В дантовой схоластике сколько угодно лирики.
В «Новой жизни» у поэта был критерий, который он формулировал словами: chi guarda sottilmenie Мерилом познавательной способности была тонкость. Таков был предмет: любовь к женщине, к женщине из плоти и крови, отнюдь не аллегорической. В «Пире» познавательные критерии иные: chi bene considera (кто рассуждает правильно), или chi bene intendera (кто правильно поймет). Особенной тонкости не требуется. Нужно понимать, довольно и одного ума. В «Пире» тоже ведь много о любви к «благородной даме». Но если кто не разберется по канцоне «Любовь, что у меня в уме ведет беседу», тому комментарий скажет, что эта дама — аллегорическая, что под ней нужно подразумевать философию. О живой женщине в «Пире» не говорится, а говорится — в принципе — о вещах отвлеченных. Поэтому и выдвигаются иные познавательные критерии: рассуждение и понимание.
А читателю приходится мобилизовать то и дело те самые критерии, которые призывались во времена «Новой жизни». Потому что в «Пире» и в «Языке» очень много лирики. И не просто лирики. И не просто того очень личного отношения к отвлеченным вопросам, которое делает их такими интересными. Лирика в этих вещах зыбкая, а личное отношение двоится. Ибо Данте хочет последовательно говорить одно, а говорит то, что хочет, не очень последовательно и постоянно дает проскользнуть такому, чего говорить вовсе не хочет.
В «Комедии» это двоение будет еще ярче.
Пока поэт скитался по замкам и княжеским дворам, его родной город, к которому взор его был непрестанно прикован, переживал один за другим этапы своей истории.
Бонифаций, пока был жив, помогал Флоренции справляться с эмигрантами и их союзниками. Но и после его смерти, когда его преемник Бенедикт XI стал явно благоволить к «белым» и даже их поддерживать, гвельфская Лига неизменно оказывалась сильнее врагов. Борьба подняла значение дворянской группы, на которую ложилась главная тяжесть походов, и вожди ее требовали взамен ратных услуг политических уступок, т. е. большей доли во власти и смягчения железных параграфов «Установлений». Но пополаны и их руководство, богатая буржуазия со Спини во главе, отнюдь не склонны были делиться с дворянами выгодами нового положения. Дворяне роптали, но так как очень скоро воевать сделалось не с кем, то на ропот их обращали мало внимания.