Дао путника. Травелоги
Шрифт:
– Только на парадах, – успокоил он меня.
Теперь на вопросы предстояло отвечать мне. Сидя в прохладной часовне, история которой была существенно длиннее американской, я купался во внимании черногорцев, путавших меня с кем-то куда более значительным, чем мне удавалось казаться.
Считаясь с национальными чувствами, особенно – молодыми и ранимыми, я уверял хозяев, будто вижу разницу между ними и остальными югославами. Они в ней, впрочем, не сомневались.
– Мы, – без затей объявил
– Это потому, что не сдались туркам?
– Да нет, просто длиннее. Рост был наиболее ценным, чтобы не сказать – единственным приданым наших бедных принцесс. Они улучшали породу выродившихся монархов всей Европы. Итальянский, скажем, наследник был таким шпендриком, что его чуть не застрелили на свадьбе.
В черногорской воинственности не приходилось сомневаться – музей пестрел простреленными в боях знаменами.
– В Вене флагов, может, и больше, но они в них сами дырки вертели, а у нас – от турецких пуль.
Я, конечно, не спорил, тем более что директор вел себя по-европейски. В графе “национальность”, поспешно введенной в анкеты юной страны, он честно написал: “Не колышет”.
– А где, собственно, Черногория? – спросил я, когда мы с ним поднялись на заповедную вершину.
– От горизонта до горизонта, – показал рукой директор, – если, конечно, не смотреть на юг – там, за озером, уже Албания. Ну и равнина – не в счет. Зато горы наши. Тут уж точно ничего не растет. Бедность – лучшая крепость.
Моря отсюда видно не было, но раньше оно тоже было чужим. В древнем городе Будва пролегала граница между Турцией и Венецией. В сущности, так оно и осталось, но теперь границу между Востоком и Западом отмечали русские. Они стремительно скупали недвижимость, ибо, потеряв одну империю, торопились сколотить другую, обойдя на этот раз проклятые проливы.
– Пляж, – жалуются местные, – подчистую скупили. У нас ведь можно до ноября купаться. Русским, конечно.
– Лучше моржи, чем медведи.
Убедившись, что в новой стране наших хорошо знают, я уехал от курорта в маленький Котор. Закрученный, словно на бигуди, залив ввинтился в черные горы, расступившиеся у пристани. В этом углу кончалась Венецианская империя. С другой – исторической – стороны она завершилась моим нью-йоркским знакомым. Он вырос на Гранд-канале в семейном палаццо, говорил на венецианском диалекте, носил фамилию дожа и оказался мелким жуликом, утаившим часть моей зарплаты.
Проведя меня сквозь крепостную стену Котора, мой просвещенный хозяин обвел рукой карликовую площадь и процитировал с эмфазой:
– “Вечного обилья почиет тень над мирными краями, где новый Феникс расширяет крылья”. Кто это?
– НАТО?
– Если верить Гоцци, вам бы отрубили голову. Это – загадка принцессы Турандот.
Только тут я заметил над воротами дружелюбную дворнягу с застенчивой улыбкой. Присобаченные известкой крылья указывали на геральдическое происхождение зверя, мирно воплощавшего мечту просветителей.
– Чтобы смирить природу, – сказал гид, – надо научить ее читать.
– И голосовать.
– Именно. Венецианская республика прожила тысячу лет, чего уже не скажешь ни об Афинах, ни об Америке. А все потому, что лев с книгой – это и есть цивилизация.
– Тогда лев в очках – культура.
– Это когда ничего другого не осталось.
– Чтобы быть счастливым, – писал состарившийся Казанова, – довольно хорошей библиотеки.
Кроме мемуаров, он оставил нам энциклопедию сыров и труд об удвоении куба. Однако его превзошел соотечественник, опубликовавший в Венеции бестселлер “Учение Ньютона для женщин”.
– Надо быть кретином, – заметил Умберто Эко, – чтобы провести в Венеции больше двух дней. Там же нет ни одного дерева.
Спорить со знаменитостью у меня не хватило наглости еще и потому, что я испортил ему настроение, угостив щами. Откуда мне было знать, что, женившись на немке, писатель невзлюбил квашеную капусту.
Стоит однако признать, что мне уже приходилось сталкиваться с латинским темпераментом, сидя за столом, когда мы жили в Риме и собирались в Америку. Подружившись с соседом, я позвал его на гречневую кашу, контрабандой вывезенную с родины. Впервые попробовав это блюдо, итальянец схватил кастрюлю и опорожнил ее в унитаз.
– Ни одно разумное существо, – придя в себя, объяснил он, – не должно есть такую гадость.
– И он бесспорно прав, – выслушав меня, сказала венецианская славистка, преподававшая здешним студентам “Ночной дозор” и прочую классику. – Что касается Умберто Эко, то у нас принято бранить Венецию, как у вас – Диснейленд.
– Не вижу сходства.
– Китч вроде венецианской люстры. Безнаказанно ее можно повесить только в Венеции.
– Ну да. В ковбойских сапогах можно ходить только в Техасе.
– И только Бушу.
– Но вы же тут живете?
– Зимой. Это же не настоящий город. По вечерам горит одно окно на сто. Дворцы сдуру раскупили американцы и держат пустыми. Тут и школ почти не осталось, даже кинотеатра нет. У нас ничего не строили с XVIII века. Венеция – аппендикс истории. Как говорил Паунд – шелковые лохмотья.
– За это мы ее и любим.
– Еще бы не любить, – неожиданно быстро согласилась собеседница и указала на лавку гондольеров.
На витрине лежало все необходимое: золотые флажки со львом, канотье, тельняшки, презервативы.