Дар Гумбольдта
Шрифт:
Перед отъездом из Найроби мы завернули в зоопарк-сафари и видели, как львица прыгает на дикую свинью. Восхитительное зрелище. Потом мы двинулись в путь и уже вскоре неслись в тени великолепных больших деревьев типа с воздушными корнями, в лицо нам била густая красная пыль проселочных дорог, а все чернокожие, казалось, спят на ходу, наверное, потому, что их одеяния похожи на ночные рубашки и пижамы. Мы могли заехать в какую-нибудь деревушку, где множество аборигенов под открытым небом строчили что-то на старых ножных машинках «Зингер», снова отправлялись в путь, продвигались среди огромных, похожих на соски термитников. Ты знаешь, как мне импонирует дружеское, теплое общение, и с этим чернокожим Тео я провел лучшие мгновения жизни. Мы с ним сразу подружились, зато начались проблемы с Луи. В городе он держался еще так-сяк, но как только мы выехали в степь, его как подменили. Не знаю, что происходит с этим детьми. Хилые они, больные, или что? Поколение шестидесятых, которым сейчас лет по двадцать восемь, уже сплошь инвалиды и старые кошелки. Если его не трогать, он так и будет трупом лежать весь день. Стоило нам, уставшим как собаки, заехать в какую-нибудь деревеньку, и этот парень, который все время бегал мочиться и ныл часа два
Развязка наступила, когда он пристал к Тео, чтобы тот обучил его суахили. Первое, что он пожелал узнать, было, естественно, «… твою мать». Чарли, на суахили и близко нет ничего похожего. Но Луи не мог поверить, что в самом сердце Африки не существует подобного выражения. Он сказал мне: «Господи, но это же Африка! Этот Тео, верно, прикалывается. Неужели эту тайну нельзя открыть белому человеку?» Он поклялся, что не вернется в Америку, не узнав этого выражения на суахили. А все дело в том, что Тео никак не мог понять, о чем идет речь. Он прекрасно понял первое слово, обозначающее половой акт. И последнее тоже — мать. Но соединить эти слова в фразу оказалось выше его понимания. Несколько дней Луи пытался вытянуть из него ответ. Наконец, однажды вечером до Тео дошло. Он сложил эти два слова в фразу. Но когда до него дошел грубый смысл этого выражения, он подскочил, кинулся к микроавтобусу, схватил монтировку и врезал Луи по первое число. Сначала парень получил довольно сильный удар в плечо и чудом не покалечился. Я испытал некоторое удовлетворение, но надо было их разнять. Пришлось повалить Тео на землю, прижать коленом его руку и держать за голову, пока он не поостыл. Я сказал, что они просто друг друга не поняли. Однако Тео такое ужасное кощунство по отношению к матери шокировало настолько, что с тех пор он ни разу больше не заговорил с Луи. Ну а Луи так скулил и жаловался на больное плечо, что я больше не мог гнаться за Эзикиелем. Решил вернуться в город и подождать его там. По правде говоря, мы сделали большой крюк и теперь находились всего в восьмидесяти — ста километрах от Найроби. Я так и не сумел высмотреть ничего похожего на залежи бериллия. И пришел к выводу, что Эзикиел собирает, или, может, даже подворовывает бериллий там и сям. В Найроби я сводил мальчишку на рентген. Перелома не было, но доктор наложил на плечо повязку. Перед тем как отвезти его в аэропорт, мы посидели в уличном кафе, где он вылакал несколько бутылок молока. С него было достаточно. Под влиянием цивилизации отказавшийся от своего древнего наследия Найроби стал каким-то ненастоящим. Луи заявил: «Все, баста. Я возвращаюсь домой». Я отобрал у него экипировку, которую купил для экспедиции, и отдал Тео. Затем Луи заявил, что хочет привезти Наоми африканские сувениры. Мы пошли в магазин для туристов, и он купил смертоносное уродливое копье масаи. В Чикаго он должен был прилететь в три часа ночи. Я знал, что у него в карманах пусто. «Как ты доберешься домой из О'Хэра?» — спросил я. «Как-как, позвоню маме», — ответил он. «Не буди мать. Возьми такси. С этим дурацким копьем ты не поймаешь попутку на Мангейм-роуд». Я дал ему двадцать долларов и отвез в аэропорт. И впервые за весь месяц радовался, глядя, как он в одной рубашке, без куртки, с перевязанной рукой всходит по трапу с ассегаем для матери. И наконец со скоростью около тысячи миль в час он унесся в Чикаго.
Теперь о бериллии. Эзикиел привез его целый мешок. Мы пошли к английскому юристу, чьи координаты дал мне Алек Сатмар, и попытались заключить сделку. Эзикиел требовал оборудования примерно на пять тысяч долларов, «лендровер», грузовик, ну и прочее. «Ладно, — сказал я. — Мы становимся партнерами, и я оставляю этот чек у юриста: он выплатит его, как только
* * *
Когда я сосредоточенно выбирал кости из мерлузы, чтобы Роджер не подавился, в столовую вошла Пилар и, приблизив ко мне прикрытую длинным фартуком грудь, прошептала, что меня спрашивает какой-то американский джентльмен. Я обрадовался. Хоть какое-то развлечение. За два с лишним месяца ко мне ни разу никто не приходил. Может, это Джордж? Или Кофриц приехал за Роджером? Пилар в жестком фартуке, с мягкой улыбкой на бледном лице глядела на меня большими карими глазами, источала запах пудры, но вела себя чрезвычайно сдержанно. Поверила ли она хоть на мгновение в историю вдовца? Понимала ли она, что я тем не менее испытываю неподдельную печаль и у меня есть причины одеваться в траур?
— Пригласить сеньора в comedor на чашечку кофе? — спросила Пилар, переводя взгляд с меня на ребенка и снова на меня. Я ответил, что поговорю с посетителем в гостиной, если она будет столь добра, что посидит с сироткой и заставит его съесть рыбу.
Затем я прошел в гостиную, которую почти никогда не использовали, заставленную пыльной плюшевой мебелью. Там специально поддерживали полумрак, как в часовне, и раньше мне не доводилось видеть ее при естественном освещении. Но сейчас гостиную заливал солнечный свет, освещая стены, увешанные картинами на религиозные сюжеты и антикварными вещицами. Под ногами без всякого порядка лежали собиравшие пыль, никуда не годные коврики. Все это производило впечатление давно минувшей эпохи, унесшей с собой чувства, вызванные ею к жизни, вместе с теми, кто эти чувства испытывал. Мой гость стоял у окна, прекрасно понимая, что я, ослепленный мутным от пыли потоком солнечных лучей, не могу видеть его лица. Пыль кружилась повсюду. И я в этом пылевом вихре напоминал аквариумную рыбку в пузырьках воздуха. Мой гость продолжал раздвигать шторы, чтобы впустить побольше солнечного света, и тем самым поднимал в воздух новые клубы вековой пыли.
— Ты? — изумился я.
— Да, — ответил Ринальдо Кантабиле, — это я. А ты думал, я в тюрьме?
— Думал и хотел. И надеялся. Как ты меня нашел и чего тебе надо?
— Злишься на меня? Ладно, признаю, тот эпизод был не очень. Но я пришел, чтобы возместить тебе ущерб.
— Так вот ради чего ты явился. Единственное, что ты можешь для меня сделать, это убраться ко всем чертям. Так будет лучше всего.
— Говорю же, я пришел помочь, — сказал он. — Знаешь, когда я был ребенком, моя бабушка с Тейлор-стрит лежала в гробу в точно такой же гостиной, заставленной цветами. Вот уж не думал, что снова увижу комнату, настолько забитую всяким старым хламом. Ладно, это проблемы Чарли Ситрина. Взгляни на эти ветки, принесенные в вербное воскресенье лет пятьдесят назад. Их вонь слышна даже на лестнице, а ты, помнится, брезгливый. Однако, похоже, здесь тебе все идет на пользу. Ты классно выглядишь — лучше, честное слово. Никаких темных кругов под глазами, как в Чикаго. Знаешь, что я думаю? Пэдлбол для тебя слишком большая нагрузка. Ты здесь один?
— Нет, с сыном Ренаты.
— С сыном? А она где? — Я не ответил. — Ясно, она тебя бросила. Ты разорился, а она не из тех, кто согласится жить в таких жалких меблирашках. Небось спуталась с кем-то другим, а из тебя сделала няньку. Или сиделку, как говорят англичане. Вот наглость! А на кой тебе черная повязка?
— Я назвался вдовцом.
— Во мошенник, — осклабился Кантабиле. — Что мне в тебе и нравится.
— Не знал, что еще выдумать.
— Я не собираюсь тебя закладывать. Думаю, это ужасно. Только не понимаю, как ты умудрился вляпаться в такое дерьмо. Ты ж такой умный, такой важный, друг поэтов и сам в некотором роде поэт. Можно, конечно, и вдовцом побыть и даже пожить в такой дыре, как эта, но максимум пару дней, а ты тут уже два месяца, и этого я уже не понимаю. Такой энергичный парень. Помнишь, как мы с тобой шли на цыпочках по мосткам того небоскреба — шестидесятый этаж, ветер такой, что с ног сбивает, — разве это пустяки? Честно говоря, я думал, тебе не хватит пороху.
— Я испугался.
— Но идею прочувствовал. Но я хотел сказать тебе что-то более важное: вы с этим поэтом Флейшером — просто потрясающая команда.
— Когда ты вышел из тюрьмы?
— Ты что, смеешься? Когда это я был в тюрьме? Ты совсем не знаешь свой город. Любая польская девочка, едва конфирмовавшись, знает больше, чем ты со всеми своими книгами и наградами.
— Тебе достался ловкий адвокат.
— Наказания считай что нет. Суды в него больше не верят. Судьи понимают, что ни один здравомыслящий человек не станет разгуливать по Чикаго без крыши.
Да, Кантабиле такой. Обрушивается, как ливень, словно попутный ветер, подгонявший его самолет, каким-то образом вселился в него самого. Высокий, холеный, франтоватый, он каждый раз приносил с собой ощущение неиссякаемых возможностей и бесшабашного риска — я назвал это шансоватостью.
— Я только что из Парижа, — продолжал он, бледный, темноволосый, довольный. Беспокойные глазки поблескивали из-под бровей, сходившихся на переносице, как гарда кинжала, а нос с несколько толстоватым кончиком был совершенно белым. — Ты сечешь в галстуках. Как тебе этот? Я купил его на рю Риволи.
Одет он был потрясающе элегантно: костюм из двойного трикотажа, похожего на габардин, и черные туфли из кожи ящерицы. Когда Ринальдо смеялся, на висках и скулах бились жилки. Кантабиле всегда пребывал в одном из двух настроений — либо благодушествовал, как сейчас, либо сыпал угрозами.
— Тебе Сатмар сказал, где я?
— Если бы Сатмар смог запихнуть тебя в магазинную тележку, он бы продал тебя по кусочкам на Максвелл-стрит.
— Сатмар по-своему неплохой парень. Время от времени я резко о нем отзываюсь, но ты же знаешь, я его очень ценю. А про девушку-клептоманку ты все выдумал.