Давай попробуем вместе
Шрифт:
А потом подбирается весна. Я чувствую ее приближение в назойливом стуке капели по размытому стеклу. В трупном запахе собачьего дерьма, выплывающего из-под ломкого наста. В утробных звуках канализационных решеток, поглощающих талую воду. В отмороженных голубях, повылезавших из своих зимних укрытий, бессмысленно и очумело вращающих крохотными головками на взъерошенных воротничках. Точно видят впервые и весну, и весь этот мир.
Но дети не замечают несовершенства. Для Мишки радостно поют грязные ручьи, радугой сверкают голенастые сосульки и пробиваются кривые почки на чахлых обломанных деревцах. Вечерами мы часто бродим по старому парку. Я делаю из бумаги кособокие кораблики, и мы отправляем их по мутноватым ручейкам.
Война не прекращается. Она идет параллельно весне. Южный ветер доносит ее горячее зловонное дыхание…
Ежедневно хорошенькая дикторша ОРТ, изо всех сил стараясь казаться суровой, повествует о новых наших потерях. Сегодня это снова нападение на отряд омоновцев. Трое погибли, трое ранены… В ее оленьих глазах застыла смертная скука – каждый день одно и то же, уже навязло в зубах. Красивых, ровных, надраенных пастой «Бленд-а-мед»…
Переключаю на НТВ. Там диктор более убедителен, а статистика несколько иная: десять погибших, и один умер в госпитале, не приходя в сознание. Ранены шестеро…
РТР всегда дает среднее арифметическое: у них убитых семь, а ранены пятеро…
Я тупо щелкаю пультом, и мне начинает казаться, что мы и вправду призраки. Поколение «нет». – Летучие голландцы. Нас даже сосчитать не могут, отличить живых от мертвых, мертвых от живых… Правду я нахожу лишь в статьях Огурца. Острых, хлестких. Я вижу ее, слышу, я ее осязаю…
– А теперь реклама на канале… – Милое личико девушки расцвело наконец ослепительной улыбкой, посрамившей дряхлый Голливуд…
Я изо всех сил вдавливаю красную кнопку в пластмассовую пластину пульта. Изображение медленно меркнет. Скорее, еще скорее… Меня трясет от свежеструганых гробов и супертонких женских прокладок… И оттого, что для кого-то это почти одно и то же… Еще секунду, и я вышвырну проклятый ящик в окно…
Тяжело дыша, я разжимаю кулаки. Нет, ни черта не получится. Потому что с последней зарплаты я поставил на все окна Вериной квартирки очень прочные и частые решетки…
3
С моим неполным медицинским я устроился санитаром на «Скорую». Маленькая зарплата, ночные разъезды, газовый баллончик в кармане – на случай попадания к агрессивным наркоманам в ломке, делающим вызов с целью разжиться «колесами». И постоянное общение с человеческим страданием. Работа не для слабонервных. Но в данный момент для меня то, что нужно. Я не знаю точно, скольких в шквальном огне атак прошила именно моя пуля… Иногда мне хотелось верить, что я всякий раз промазывал. А иногда – наоборот. Но теперь, когда я вижу очередного балансирующего между жизнью и смертью, я отчаянно, неистово желаю, чтобы он продлил хоть ненадолго свое пребывание здесь, среди нас. Сколько их выкарабкивается? Я не знаю. И моя роль в их спасении почти никакая, но все же она есть… По крайней мере, если мне и хочется верить во что-нибудь, то в эту свою сопричастности.
Кто-то скажет, что я пытаюсь искупить самый тяжкий из смертных грехов – убийство. Я отвечу: тогда, если Бог есть, почему он столько веков подряд с высоты космического разума равнодушно наблюдает за уничтожением друг друга ничтожными кровожадными существами, пышно и нахально именующими себя венцами творенья? И где он, Высший Суд? Быть может, гораздо ближе, чем мы думаем? Где-то на стыке двух миров – своего личного и всего остального? Кто знает? Я – нет.
Утром заступаю в смену. За рулем трет глаза, зевая так, что можно пересчитать все зубные коронки, наш водитель Анатолий. На первый взгляд он кажется хмурым, сосредоточенным пессимистом и брюзгой. Но, попав в солидных размеров московскую пробку, дивишься, сколько взрывной энергии и темперамента скрыто в его скромной персоне. К сожалению, «скорая»,
– У вас совесть есть? Завтра ж сами подыхать будете, а мы проехать не сможем! – И для пущей убедительности сдабривает свои слова порцией отборнейших ругательств, каждое из которых достойно быть произнесенным на «передке».
Как ни странно, после проведенной беседы совесть у граждан обнаруживается, и дорогу уступают даже джипари и «бээмвухи».
Второй, собственно основной, сотрудник бригады, врач Виктор Степанович, напротив – само олицетворение жизнелюбия и всепрощения. Круглолицый, невысокий, улыбчивый крепыш, с неизменным румянцем во всю щеку, непременно опаздывающий к началу смены минуток на пять—десять, всякий раз с покаянным видом отдувающийся, оглаживая пухлой ладошкой блестящую лысинку:
– Извините, ребятки, будильник не прозвенел. Бежал всю дорогу…
В следующий раз «будильник» меняется на «поломавшийся автобус» или «неполадки на линии метро». В то же, что Виктор Степаныч «бежал всю дорогу», я охотно верю: он практически никогда не ходит обычным шагом, передвигаясь легкой трусцой, постоянно куда-то торопится и тем не менее умудряется всюду опаздывать на те же пять—десять минут. Во время переезда Виктор Степаныч успевает сжевать парочку домашних бутербродов, запивая чайком из термоса и сетуя:
– Вот жизнь, позавтракать толком некогда.
При этом довольно жмурится, улыбаясь во все коронки.
– Сорок седьмая, выезд на место пожара…
Сорок седьмая – это мы.
– Замечательно! – радостно откликается Виктор Степаныч, словно это самое лучшее, что он слышал в своей жизни.
На деле доктор достаточно добрый и милый человек, а некоторый налет цинизма сформировала в нем тридцатилетняя медицинская практика. Я часто думаю: не месяц, не полгода – три десятка лет почти ежедневно заглядывать смерти в лицо… Это выдержит далеко не всякий. Неужели под кругленькой оболочкой добряка-оптимиста скрывается иной человек, с железными нервами и перегоревшей к людским страданиям душой? Иначе можно свихнуться. Или к этому тоже привыкаешь? Как к канонаде выстрелов на «передке», к ежедневным двум поллитровкам, крикам раненых и безмолвному грузу «200»…
Однажды я не выдержал и спросил об этом Виктора Степаныча. После дежурства, когда мы пропустили в ординаторской по сто пятьдесят для расслабления. Как и про другое, чего я пока так и не сумел понять:
– Какая она, смерть?
Он неожиданно посерьезнел, поглядел на меня придирчиво и настороженно, подперев ладошками мягкие щеки. А затем произнес медленно, тщательно подбирая слова, что было для Виктора Степаныча, обыкновенно сыпавшего как из пулемета, нехарактерно:
– Нам с тобой о жизни думать надо. И о живых. А то, не ровен час, беду призовешь… Знаешь, как старики говорят: у каждого человека за спиной ангел и бес… Так вот, бес-то не дремлет… Гони эти мысли прочь, Славка, гони…
И умолк, уставившись в граненую пустоту стакана.
Неожиданная суеверная выкладка представителя одной из самых богохульных профессий поразила меня настолько, что я не нашелся что сказать. Отчего-то вспомнился в тот момент ночной визит Костика, и по спине моей проскользнул легкий холодок, словно чье-то дуновение. Мне даже почудилось в наступившей больничной тиши, что некто окликнул меня по имени. Зябко поежившись, я обернулся, будто и впрямь ожидал кого-то увидеть…
Но лицезрел лишь железный остов вешалки в углу с сиротливо болтавшимися на ней белыми и зелеными халатами, мерно покачивающими манжетами…