Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
Решили двигаться в сторону Москвы, пока есть бензин в машине, а там, если придется, то и пешком.
Добирались долго: через Смоленск, Вязьму, Можайск.
В Можайске впервые увидели пленного гитлеровца. И был он не рыжий, в веснушках, с волосатыми лапами, как позже изображались военными корреспондентами и некоторыми писателями немецкие захватчики, а стройный, с великолепно тренированным телом, темноволосый, с гордо закинутой головой и презрительной усмешкой на искусанных в кровь губах.
Вели его два милиционера с наганами, а сопровождала задохнувшаяся от ярости толпа. Люди не отрывая глаз рассматривали живого фашиста. Как гадюку с перебитым
Только старуха глухо выкрикнула:
— У-у, проклятущий!
Пленный еще выше задрал голову и не сказал, а выплюнул:
— Шайзе!
И тут из машины неожиданно выскочил Гира. Подняв к небу побледневшее, искаженное ненавистью лицо и потрясая кулаками, он срывающимся голосом закричал:
— Я отомщу! Я страшно отомщу им… За всех! За сына! Слышите, товарищ Антанас? Да, страшно, страшно отомщу гуннам…
Накал ненависти был так силен, что превратил эти слова в заклятие.
Но как мог попасть сюда, под самую Москву, этот напыщенный немецкий мальчишка в форме болотного цвета? Этого Венцлова никак не понимал и обратился за разъяснением к одному из сопровождавших пленного.
— Вам-то что нужно? Кто вы такой? — Но, увидев депутатский значок, охотно рассказал, что несколько часов назад, перед самым рассветом, вблизи Можайска — вы небось заметили: бор густой такой справа от шоссе — сброшена была группа парашютистов-десантников. Но комсомольцы заметили и вместе с милицией прочесали лес. Была перестрелка. Десантников перебили, а этого красавчика живьем захватили. Но помяли, понятно, на совесть!
— Ты слышишь, мамочка! — торжествующе воскликнул Гира. — Храбрые комсомольцы победили целый отряд вооруженных до зубов головорезов. Вот так и расправится русский народ с фашистскими вояками!
«Да, но что же смотрели летчики, охраняющие воздушные подступы к Москве?» — подумал Венцлова.
Только на шестой день добрались до Москвы. И сразу же — на улицу Воровского, в постпредство Литовской республики. Постпредство — вот оно, в небольшом особнячке под номером 24, на тихой, чуть, пожалуй, чопорной московской улице, где с давних пор размещены посольства многих иностранных государств. А республика? Остался ли от нее хоть клочок свободной земли?
Пожимая руку Повиласа Ротомскиса, Венцлова, наперед зная ответ, все же спросил:
— Как там… Вильнюс?
— Вчера оставили Минск, — сказал Ротомскис и, видя, как замкнулось лицо Венцловы, почуял недоброе: — А ваши, товарищ Антанас, жена, сын… Где же они?
— Там, — махнул рукой Венцлова. — Отправил в деревню. Думал, на несколько дней, и видите, что получилось!
— Да, — сказал Ротомскис и отвел глаза.
— Ну, а что будем делать здесь? — взяв себя в руки, спросил Венцлова.
Постпред оживился:
— Вы подоспели ко времени. Дела хватит. Предстоит организовать передачи по радио на Литву. Мне уже звонил товарищ Поликарпов. Но прежде всего отдохните и осмотритесь!
Он всё сделал, чтобы беглецы сразу же почувствовали себя под родной кровлей. Достал одежду, курево, даже лезвия для бритв. Поели, приняли ванну, выспались и уже назавтра отправились на Пушкинскую площадь, в радиокомитет. И через несколько дней Литва услышала голоса своих поэтов Людаса Гиры и Антанаса Венцловы. Они с листа переводили передовые «Правды» и «Известий», сводки Совинформбюро, читали свои стихи, написанные год назад, когда Литва стала советской. Работали до одури, до изнурения. Только при такой работе удавалось затолкать вглубь тоску о потерянном.
Москва представала перед ними в новом обличий города-воина.
— Совсем, совсем не похожа новая Москва на ту Москву-матушку, где мы с вами, товарищ Антанас, побывали. И ведь недавно, ох, как недавно это было! — восклицал Гира, когда они торопливо переходили площадь Восстания, чтобы по бульварам добраться до радиокомитета.
— Да и мы с вами, товарищ Гира, совсем не те, какими были год назад, — возражал Венцлова.
Прошло несколько дней их московской жизни, и — наконец-то! — в постпредстве появились и каунасцы: члены ЦК партии, народные комиссары. С ними были Пятрас Цвирка и Костас Корсакас. До Москвы они добирались другими дорогами. Через Укмерге, Зарасай, на Двинск и Великие Луки. Тоже несколько раз попадали под сильные бомбежки. Но тут были всё люди закаленные, борцы, не раз делившие место на тюремной койке со смертью. Подпольщики, за плечами которых и долгие годы заключения в страшном форте возле Каунаса, и постоянные стычки с полицейскими: Антанас Снечкус, Адомас-Мескупас, Мечис Гедвилас, Александрас Гудайтис-Гузявичус… Да, это были люди сильные духом!
Но где же Саломея? Почему же ее не оказалось среди каунасцев? Никто толком не знал, что с ней. Да, видели в Каунасе, в день, когда началась война. Сохраняла спокойствие и мужество наша милая Саломея Нерис. Конечно, должна была эвакуироваться вместе с нами. Но куда-то исчезла… Никто и подумать не мог, что осталась «под немцами». И было стыдно, что в этот самый трудный час не вспомнили о хрупкой женщине, да еще с маленьким больным сыном.
Но пришла в Москву и Саломея. Оборванная, исхудавшая, до черноты загорелая, почти босая. И привела своего Баландукаса, грязного, перепуганного, не выпускающего руку матери.
Долго молчала и на все вопросы нетерпеливым жестом отбрасывала с широкого, выпуклого лба прядь спутавшихся, выгоревших волос.
— Ну вот, пришла!
Казалось, что вместе с мешающей ей прядью она старается отбросить от себя видения и призраки дороги страданий, по которой пришлось ей пройти. Окруженная друзьями, понемногу оттаяла и тихим своим голосом рассказала вот что.
Утром 22 июня она проснулась от короткого и страшного раската грома. Ей показалось, что их маленький домик подпрыгнул вверх как мяч. «Какая гроза!» — хотела она воскликнуть, но увидела в окнах солнце.
— Просыпайся! Что-то случилось. — Муж теребил ее за плечо.
— Я проснулась. Это война, — сказала Саломея, холодея от мысли, что, может быть, это и взаправду война.
— Наверное, какие-нибудь маневры. Война не приходит так внезапно, — успокаивал ее и себя муж.
Саломея быстро оделась в лучшее свое платье. Так же скоро одела и Баландукаса… Еще несколько воздушных ударов. Выбежала на улицу. Лес стоял рядом, зеленый и певучий. Но он обманывал. Там, где Каунас, на небе бледное зарево и сизые столбы дыма. Да, это война. Значит, опять? Мысль метнулась через двадцатипятилетие в прошлое. Тогда, десятилетней девочкой, она впервые встретилась с войной, на железных, громыхающих ногах проходившей по Литве. И в Судовскую долину, в родную ее деревеньку Киршай, заглянула война. Немецкие солдаты в касках со злыми остриями, трупы убитых ими людей… На проселочных дорогах, на лесной опушке, в струях светлой Ширвинты. И в серых солдатских шинелях, и в темной домотканой мужицкой одежде. Поэтому, наверное, в трагическом изломе застыли темные ее брови, так трудно в улыбке раскрывались губы, а в ее поэзии кровоточила тема войны.