Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
Окружившие их наши, пензенские, говорят громко, жестикулируют широко, свободно и на небо не смотрят…
— Всё пока нормально. Ну, с продуктами стало много хуже, но на базаре есть что угодно. Выручает театральная столовая. Всё больше из теста, но и то слава богу… У нас идут прогоны «Парня»… Какое чудесное оформление сделала Эгерт!
Из «актерских» дверей появляется Белов в своей неизменной тюбетейке. Несколько гнусавым голосом он сообщает:
— Прогон второго акта. Прошу всех занятых на сцену. — Смотрит на часы. — Опаздываем на двенадцать минут. Это уже безобразие, товарищи!
Репетиция. Режиссер
Нет, так они могли бы говорить, не будь за плечами красного, грохочущего призрака войны… Ведь они и здесь, в нашем глубоком тылу, всё так же настороженно оглядываются, прислушиваются и торопятся, всё время торопятся… И потому встречают предложения о работе, которые делают им руководители театра, хозрасчетной оперы и эстрады, недоверчиво, почти как шутку.
И всё же «добыча жемчуга» идет полным ходом.
Вазерский уговорил двух певиц, обе лирико-драматическое сопрано, остаться в Пензе. Партии Лизы, мадам Баттерфляй, Микаэлы… Найти квартиры поможем. К столовой прикрепим. Согласны? Вот и превосходно, жалеть не будете! И к Муромцеву:
— Дмитрий Иванович, большая к вам просьба — дотолкуйтесь с властями. Надо их снять с поезда. Голоса — милостью божьей. Украсят наш оперный коллектив.
И вот уже Дмитрий совершает очередное восхождение по Московской к трехэтажному из красного кирпича зданию, где находится облисполком. И у зампреда, что шефствует над культурой и искусством, выпрашивает разрешение оставить в городе двух «Неждановых».
— Сестры ее, что ли? — любопытствует зампред.
— Да нет, это я фигурально выражаюсь. Голос и тембр неждановские.
— Кто это тебе сказал?
— Вазерский.
— А ты ему верь побольше. Я этого черта неуемного давно знаю. Услышит, как кто-нибудь заголосит, и сразу: Собинов, Нежданова, Барсова… Ты не очень-то его слушай!
— Федор Петрович очень добрый человек. Кто в беде, тому руку помощи.
— Так, так, выходит, что он — добрый, а я — злой. Так чего же ты к злому суешься?
Но, поговорив еще и обязательно напомнив, что Пенза не резиновая, разрешение, конечно, дает.
Муромцеву невыносимо жаль всех этих людей и как-то совестно за собственное благополучие. Ведь ему, приехавшему в Пензу не с запада, а с далекого юго-востока, не пришлось, слава богу, нестись вперегонки с войной. И семья его, эвакуировавшаяся из Ленинграда, испытала лишь некоторые неудобства длительного путешествия по земле и по воде, да, пожалуй, затаенный страх ожидания: а вдруг всё же попадем под бомбежку! Но, добираясь до Пензы, ни Тася, ни мама не были вышиблены из колеи обдуманности и целеустремленности своих поступков. Они оставляли ленинградское гнездо «так, на всякий случай», и, главным образом, для того, чтобы в грозное военное время соединиться с Дмитрием, который сам ни при каких обстоятельствах не мог бы приехать к ним в Ленинград. В спешке, но не в катастрофической, отбирали они необходимые вещи: одежду летнюю и зимнюю, немного посуды, даже любимые Танины игрушки, паковали тюки, обвязывали веревками чемоданы, покупали билеты на поезд, на пароход и вновь на поезд. И приехали очень утомленными, взволнованными, но уж никак не в состоянии шока.
А вот у Елены Гилоди, чуть не босиком пришедшей сюда из горящего Смоленска, лицо сведено судорогой ужаса и темным, мрачным огнем пылают глаза. При встречах с ней Дмитрий начинает говорить словно бы на цыпочках, в этакой приглушенно-успокоительной манере.
Или вот такой случай. Пришел в отдел взлохмаченный, давно не бритый человек в помятом, запачканном костюме. Прижимает к груди скрипку в кожаном футляре. Терпеливо сидит возле двери на краешке стула. Из кабинета вышел Дмитрий.
— Вы к кому, товарищ?
— Могу ли повидаться с начальником отдела? — спросил человек со скрипкой и поднялся со стула.
— Его сейчас нет. Но может быть, я…
— Я могу играть на скрипке.
— Вы скрипач?
— Нет, нет… Скрипачом я себя назвать не имею права. Но я… довольно прилично играю на скрипке. И я слышал, что у вас организуются хозрасчетные эстрадные бригады.
— По этому вопросу вам надо поговорить с Чарским. Николай Илларионович Чарский. Директор госэстрады. Поднимитесь на третий этаж, там его и найдете.
— Вы думаете, это не безнадежно? — спрашивает посетитель и умоляюще смотрит на Муромцева из-под тяжелых, набрякших век.
— Если вы играете… Но, простите, а ваша основная специальность?
— Я — дирижер. Может, слышали… Натан Рахлин.
— Натан Рахлин! Вот тебе и раз… Как вы здесь очутились? — И тут же Дмитрий ловит себя на том, что вопрос-то, прямо скажем, глуповатый.
Рахлин чуть приподнимает плечи.
А Дмитрий берет его под руку, страшно осторожно, будто эта рука по меньшей мере вывихнута, и ведет к двери.
— Пойдемте, я провожу вас.
Чарский, как несокрушимый утес, выдерживает накатывающиеся на него волны чтецов, вокалистов, фокусников, персонально — Лю — «женщины без костей» — и особо — всего цыганского ансамбля, звенящего серьгами, монистами и браслетами, наступающего на Николая Илларионовича под испытанным водительством самого Сологуба.
Протолкавшись сквозь заслон жаркой, потной, разящей чесноком и луком, благоухающей духами плоти, Дмитрий подтаскивает к директорскому столу явно оробевшего Рахлина:
— Коля, это — Натан Григорьевич Рахлин.
— Очень приятно, — говорит Николай Илларионович, величаво поднимаясь из-за стола. — Чарский.
Ну совсем как на великосветском рауте!
— Коля, надо помочь Натану Григорьевичу. Прошу тебя.
Чарский задумчиво сверлит пальцем румяную, пухлую, отлично выбритую щеку.
— Так ведь оркестра симфонического пока не предвидится, Дмитрий Иванович. Право и не знаю, чем могу…
Его безмолвно, перебивает Рахлин, подняв на вытянутых руках свою скрипку в потертом кожаном футляре.