Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
— А удобно ли? На скрипочке пиликать… Всё же такой известный дирижер!
— Я буду не пиликать, а играть… иг-рать! — взволнованно восклицает Рахлин.
— Прежде всего, Натана Григорьевича надо прикрепить к театральной столовой. Ты на Степана Степановича влияние имеешь? — спрашивает Муромцев.
— Это сделаем, — заверяет Николай Илларионович и затем, обращаясь; к Рахлину: — Включаем вас в бригаду. И, как говорится, прямо на бал. Сегодня в шесть вечера выступите на агитпункте. Чтец, вы и наша обворожительная змейка — Лю.
— Вы налочно, налочно меня длазните, Николай Иллалионович… Телпеть не могу
— Я вам бесконечно благодарен, — негромко говорит Рахлин, пожимая Дмитрию руку.
— Полноте, такие пустяки! — Муромцев чувствует себя не в своей тарелке.
В самом деле, направить известного дирижера «пиликать на скрипочке», как выразился Николай Илларионович, в паузах, необходимых гуттаперчевой Лю, чтобы привести в боевую готовность все свои косточки, хрящики и мышцы. Великое достижение, что и говорить!
Покидая Лысую гору, как неофициально именовалось буйное ведомство Чарского, он слышит и воркование Лю — «такие лумяные, лумяные булочки», и хрипловатый басок «цыганки Азы» — «Ах, золотой ты наш Илларионович, не слушай ты наветов, завистница она, только и может, что грудями трясти, да на ушко тебе нашептывать», и жидкий тенорок политкуплетиста Сорокера-Доброскова, «прочищающего» горло.
Вечером, как было заведено, Дмитрий и Тася делились впечатлениями об уходящем дне.
— Знаешь, какая неожиданная была у меня встреча? — сказала Тася. — Пошла утром на почтамт. Ну, «до востребования», понятно, очередь большущая. Пока добралась, по крайней мере десяток разных историй услышала. Трудно здесь людям приходится. И с жильем плохо, и на рынке цены невообразимые. Так вот, понимаешь, впереди меня какой-то мужчина в светлом костюме. Подошел к окошечку и спрашивает: «Натану Рахлину есть?»…
— Натан Рахлин! Можешь себе представить…
— А что такое?
— Да нет, рассказывай. Я потом…
— Ты что-нибудь о нем знаешь?
— Рассказывай, Тася, сперва ты…
— Ну, в общем-то ничего не произошло… Я не удержалась и спросила: «Вы Натан Рахлин?» Он живо обернулся, смотрит на меня как-то изумленно, растерянно… «Вы меня знаете?», — «А что же тут удивительного?» — спрашиваю.
И, можешь представить, на глазах у него выступают слезы, он хватает меня за руку и торопливо рассказывает всю свою историю. Оказывается, когда его эвакуировали, жена находилась в родильном доме. Только-только родила и прямо в поезд. В дороге умер ребеночек, и они почему-то решили сойти в Пензе. А тут никакой работы, никаких перспектив… Конечно, ужасное у него положение!
— Он уже работает, — сказал Дмитрий. — На скрипке играет. Чарский его в одну из хозрасчетных бригад включил.
— Вот, значит, в чем дело, — задумчиво протянула Тася. — А ведь это противоестественно: такой дирижер, как Рахлин, носится по эстрадным концертам!
— Думаю, что ненадолго. О нем обязательно вспомнят и вызовут в Куйбышев, а может, и в Москву.
— А к столовой-то его прикрепили?
— Чарский обещал устроить.
Несколько дней спустя в кабинет Королева зашел Евгений Николаевич Белов.
— Хочу с вами посоветоваться, товарищи. Есть реальная возможность загарпунить кита!
Королев неторопливо сворачивал цигарку.
— Иван Силыч своим самосадом одарил. Не табачок, а динамит! Хочешь на закрутку, Дмитрий Иванович?
— У меня моршанка, — сказал Муромцев. — Так что же это за кит, Женя?
Белов ухватился за подбородок и интригующе поглядывал то на Королева, то на Муромцева.
— Здесь Треплев, товарищи, — сказал он наконец.
— И Заречная?.. — ухмыльнулся Королев. — В каком смысле Треплев?
— В самом прямом. В Пензе — проездом. Да вы что, товарищи, на свет только что родились — Треплева не знаете? Это же крупнейший периферийный режиссер. Художественный руководитель Одесского русского драматического театра.
Королев и Муромцев смущенно переглянулись.
— Мы же с ним журналисты, Женя, — извиняюще пробубнил Королев.
— Что ж, братцы журналисты, придется мне просветительную кампанию провести. Значит так: Треплев — звезда первой величины. Свердловск, Саратов, Горький — вот его масштабы. В нормальных условиях Пенза о нем и мечтать-то не могла. А сейчас, коли постараться, можем заполучить. Запросто!
— Очередным режиссером? — спросил Королев.
— Губа у тебя не дура, Костя, — усмехнулся Белов. — Нам бы еще Охлопкова или там Рубена Симонова… Чтобы в очередь ставили! Нет, товарищи, надо уговорить Треплева стать художественным руководителем нашего театра.
— Постой, постой, — вмешался Муромцев. — А ты что будешь делать?
После скоропостижной смерти Вольмара худруком театра был назначен Белов, и случилось это каких-нибудь две недели назад. Коллектив театра радостно встретил его назначение. Покойный худрук бы добрым и порядочным человеком, но, как говорится, по уши погряз в традиционности, характерной для средних периферийных театров. Он тяготел к классике и любезной его сердцу мелодраме. Бертольд Брехт оставался для него непонятным, как китайский язык, и он требовал для его пьес тех же ритмов, что и для Островского, который, кстати, открывался перед ним гораздо отчетливее и полнее, нежели Чехов. Белову трудно работалось под его руководством. Между тем Евгений Николаевич был режиссером талантливым, смелым и, что особенно важно, превосходно чувствовал пульс времени. И Королев и Муромцев считали, что лучшего худрука не сыскать. И вдруг…
— Я останусь очередным режиссером, — сказал Белов. — Вот ты, Костя, шахматист. Так кого бы ты послал отстаивать нашу советскую школу: Ботвинника или какого-нибудь мастера? Ну-ка?
Королев хмыкнул, глубоко затянулся чинариком, вспыхнувшим трескучим огоньком между пожелтевшими кончиками пальцев.
— Если ты всё это серьезно продумал и решил, — начал он неуверенно.
— Я-то решил. Но надо, чтобы и Треплев решил. Пойдемте.
— На вокзал? — спросил Королев.
— Зачем так далеко! Он сейчас в моем кабинете.
В большой светлой комнате за кулисами они застали четверых незнакомых людей. Мужчину и трех женщин. Мужчина был высок, худ и остронос. Он сидел на стуле, как на жердочке, так и не сняв черного драпового пальто с поднятым воротником. Густые пряди черных волос со струйками седины падали ему на лоб. Большие темные глаза за стеклами очков казались искусственными в своей неподвижности.
Немолодая женщина с живым, приветливым лицом разливала чай и прикрывала кусочки черного хлеба розоватыми лепестками шпика.