Давно закончилась осада…
Шрифт:
По-прежнему числясь в гвардейском экипаже, был он определен волонтером в команду учебного корабля «Орел», которым командовал (вот еще одна удача!) участник Обороны капитан первого ранга Федор Степанович Корн. Он помнил маленького Маркелыча и принял его с теплотою необыкновенной. Николай, однако, ни знакомством с капитаном, ни георгиевским крестом не кичился, постигал парусную науку по всей форме. То, что в школе учили по словам наставников да по моделям, теперь узнавал на деле.
Старый восьмидесятичетырехпушечный «Орел» ходил с гардемаринами в Ревель, в Гельсингфорс и даже за границу — в Данию. Несколько раз попадал в нешуточные штормы, однажды
Молодые офицеры — те, что рады были всяким новшествам и освобождению крестьян, — к любознательному грамотному матросу с Георгием на форменной рубахе относились по-дружески. Случалось, объясняли иногда кое-какие премудрости штурманской науки, давали подержать секстан и заглянуть в карты. Все удерживал в памяти Николай, будто знал — пригодится…
Не все офицеры, однако, были добры. Некоторые, особенно из старых, чуть чего — по зубам, хотя капитан Корн и не одобрял этих обычаев. Особо зверствовал старший офицер, капитан-лейтенант Гладов. Однажды по его приказу за мелкий просчет на учениях наказали марсового матроса Фому Ласточкина. Дали на баке пятьдесят линьков. Николай как увидал на его спине багровые рубцы и подтеки, так словно что-то обломилось в душе. Нет, ему и раньше приходилось видеть, как бьют, не дома у маменьки рос, но сейчас, под снежно-белыми парусами, под ясным небом с вольными чайками показалось это немыслимо диким. Необъяснимым… И вернувшись в гвардейский экипаж, стал матрос второй статьи Ященко думать об отставке.
А что! Сроки позволяли. Царская служба на флоте — она, конечно двадцать лет, да ведь при осаде и пока был на Северной, месяц шел за год — по Высочайшему указу императора Николая Павловича. И теперь, если посчитать, выходило, что в самый раз.
Подал, как положено, рапорт по начальству. То сперва, конечно, на дыбы: «Как посмел, что за дурь в твоей голове!» Однако же скоро разобрались. Царский указ — это вам не кошкин чих! И вот приказ по экипажу: «…В связи с вышеозначенным предлагаю командиру второй роты удовлетворить матроса второй статьи Николая Ященко всем следующим по положению по 26 сего апреля, из списков экипажа исключить и считать уволенным от службы…»
Когда прощались, мичман Сергей Павлович Зеленский, доброй души человек, спросил участливо:
— И зачем надумал такое? Служил бы да служил, при твоих стараниях мог бы с годами выйти и в офицеры, нынче новые времена. А сейчас куда пойдешь?
— Домой, Сергей Павлыч. Город, говорят, строиться начал, руки там нужны, дело найду. Что-то сильно потянуло в прежние места.
Оно и правда, после плавания на «Орле» все чаще снился родной город. Не горящий и разбитый, а тот, что был до осады: белый, чистый, с густой зеленью по улицам и косогорам, с мачтами и парусами в голубизне бухт. И море снилось родное. Не серая холодная Балтика, а теплый синий простор, где ветры пахнут солью с воды и сладкими травами с желтых обрывистых берегов…
Может, и правда город снова станет таким?
Город оказался не таким. Белый, издали казавшийся нетронутым войною, вблизи он был мертвый и почти пустой.
Однако же не совсем мертвый, не совсем пустой! По склонам холмов лепились посреди развалин вновь отстроенные дома и хатки. Даже и на главных улицах глядишь — то вывеска гостиницы, то магазин или трактир. И в больших, разбитых бомбами домах нет-нет да и засветится вечером окошко. А на месте срезанных канонадою старых деревьев тут и там курчавился молодняк: вишни, персики, яблони, невысокие каштаны. Большие же, чудом уцелевшие от войны деревья, зеленели особенно раскидисто и пышно. На склонах, по краям каменных трапов, торчали, как на карауле, маленькие, похожие на лихих подтянутых кантонистов кипарисы…
После долгих лет казармы теперь отчаянно хотелось своего угла и вольного существования, когда живешь как душа велит, а не по хриплым командам боцманов и фельдфебелей, не по пронзительным сигналам трубача.
От дома на Корабельной, где жил когда-то с батей и маменькой, осталась груда щебня. Сквозь щебень проросла полынь. Николай постоял, перекрестился и пошел в слободку над Артиллерийской бухтой. Там, в Косом переулке, жила во время осады маменькина знакомая, вдова Анна Михайловна с Николкиной ровесницей Настюшкой. К ним Николка забегал в гости, если на бастионе и редуте случались передышки.
Дом оказался почти цел, только один угол разбило ядром. А вдовы и дочки ее не было. Соседи говорили: уехали сразу, как оставлен был город, а куда — никому не ведомо. Николай подумал и взялся за ремонт. Решил: если вернутся хозяева, будет им, добрым людям, готовая крыша, скажут спасибо. А не вернутся — значит, будет хата его, Маркелыча, по закону давнего знакомства… Да едва ли они снова здесь появятся, сколько лет прошло! Раскидала людей война…
Старожилы помнили маленького Маркелыча, что когда-то на недалеких от этого места батареях палил из двух своих пушчонок по позициям французов и англичан. Помогали, чем могли. Однажды старый сосед, бывший унтер, а ныне хромой яличник дядько Евтихий, кряхтя, приволок на тележке завернутую в мешковину тяжесть.
— Глянь-ко, кавалер, что я тебе подарить вздумал. Лет семь назад копал недалече от Шварцевского редута червей для рыбалки, там они в одном месте дюже сочные развелись, да и отрыл эту орудию. Приволок старухе, чтобы ступка была, да больно тяжела. Так и лежала за курятником. Может, твоя?
«Может, и правда моя?» Теперь было точно не узнать. Но очень похожа была эта медная малютка на те, которыми распоряжался Николка на редуте. Ну, как сестренку увидал.
«Или Настюшку…»
— Бери, Маркелыч, будет память о твоем геройстве…
— Спасибо, дядько Евтихий… Да какое там геройство…
…По малолетству иногда и правда думалось, что герой. Когда Павел Степаныч прикалывал к его драному, от бати оставшемуся бушлату медаль. Когда начальник школы капитан первого ранга Модест Петрович Глаголев прицеплял к зеленому сукну парадного кантонистского мундира серебряный крест. «Георгиевскому кавалеру Николаю Ященко ура!» — «Ура!.. Ура!.. Ура!..» А если по правде вспоминать, сколько было в душе жути! Особо до той поры, пока не появилась привычка. Но и сквозь привычку потом, сквозь бесстрашную горячку азартной пальбы по наступающим синемундирным рядам вдруг проскакивала мысль: «А ежели и меня убьют? Как вот их, что рядом?» — «Да нет же, это больших убивают. А убитых юнгов ты разве где видал?»
Однако же привелось увидеть и такое. Почти такое… Как-то раз отогнали наступавших и пошли собирать трофейные штуцера и снаряжение. И увидел маленький Маркелыч, что среди убитых французов лежит навзничь солдатик его, Николкиного, роста. Фуражка с большим козырьком и узким донышком отлетела, русые кудри были вмяты в жидкую глину. Поодаль валялся большой барабан с изорванным в клочья ремнем и пробоиной. Грудь вся в кровавых ошметках. Глаза мальчишки были открыты и смотрели прямо в небо. Серые… А ресницы загнутые вверх, как у Настюшки…