Давно закончилась осада…
Шрифт:
Николка встал у барабанщика на колени, упершись в глиняную кашу ладонями. И смотрел, пока его не взяли за плечо.
— Пойдем уж, Маркелыч, теперь не поможешь, сколько ни гляди… И чего его, малого, принесло в чужую землю…
После Николка в щели между насыпью и командирским блиндажом плакал горько и долго — так же, как в день, когда убило батю. А проплакался и — что делать-то — пошел воевать снова. Только барабанщик этот снился ему потом часто. И на позициях, и в школе. Будто оживает он, садится и глазами ищет барабан. А Николка говорит виновато: «Да вот он… Только пробитый весь». Барабанщик (ну точно как Настюшка) трет согнутым пальцем переносицу и спрашивает по-русски: «Маркелыч, как же я теперь с дырявым-то? Попадет от командира…» И опять нет у Николки к мальчишке-французу
Но не только барабанщик этот виделся в снах про войну. Многое. И летящая прямо в него, в Николку, бомба «лохматка» (вся в огненных кудрях), и занесенный штык в руках зуава-великана, и нестерпимое, со всех сторон обступившее пламя… И страх, который там, на позициях, просыпался лишь порою, в этих снах был постоянный, главный: «А ежели убьют? Прямо сейчас!.. А ведь и вправду убьют, и не будет меня!»
И было так, наверно, года два. А потом эти сны стали реже и реже, и стали приходить другие. Будто сама осада привиделась ему лишь во сне, а по правде-то город по-прежнему цел — белый и зеленый. И будто маменька, усадив его, Николку, посреди солнечного двора на табурет, обвязала ему голову шнурком и стрижет «под кружок» длинными звонкими ножницами. Волосы падают, щекочут голую спину, а маменька смеется и уговаривает потерпеть. А потом обмахивает его полотенцем. И чистое полотно пахнет, как должно быть, пахнут паруса, и летящий воздух от него смешивается с морским ветром, а море стоит за крашенными известкою заборами и черепицею крыш, как синяя стена, пересыпанная белыми искрами бурунов…
А потом просыпался и с боязнью, что заметят товарищи, переворачивал тощую казенную подушку с мокрым пятном…
Дом был готов к середине лета. Николай нашел среди развалин нехитрый скарб, а кое-чего прикупил — были еще в запасе старые наградные деньги да сэкономленное жалованье. Выкопал в ближней балке две молодые вишенки, посадил во дворе (ничего, принялись, хотя и не по времени была пересадка). И стал думать, как жить дальше. На оставшиеся сбережения долго не протянуть. Да и ладно ли это — молодому, крепкому жить без дела. А найти дело было не хитро. Можно было пойти камни тесать на строительстве Владимирского храма на холме, где упокоились погибшие в осаду адмиралы. Можно — в мастерские или в доки РОПИТа, что разворачивал свое хозяйство в Южной и Корабельной бухтах. Можно к торговцу Крупову, что неподалеку от взорванной Николаевской батареи строил номера для зачастивших в город любопытных туристов… Маркелыч пошел к американцу Гаррисону, чья компания подрядилась наладить подъем судов. На паровом катере возил с Большого рейда в Южную бухту, к Пересыпи поднятые из воды пушки, цепи и якоря.
Скоро, однако, ясно стало, что американец — жулик, да и жалованье платил неохотно. Николай к тому же услыхал от сведущих людей, что в Керчи открылись мореходные курсы и что окончившим их дают бумагу на право корабельного вождения. И к сентябрю подался в Керчь, оставив жилье под присмотр дядьки Евтихия.
На курсы взяли сразу, потому как принимали желающих из любого сословия, была бы охота к морю. А уж кавалеру и бывшему гвардейскому матросу — самая прямая дорога. Одно досадно — возраст оказался великоват, ведь среди учеников были и совсем мальцы. Однако же мальцов этих Маркелыч скоро обошел по всем статьям, поскольку в рангоуте и парусах и раньше разбирался изрядно, такелажное дело знал отменно, да и многие другие флотские премудрости одолел еще в школе и на «Орле». Новым было только штурманское дело, да и то кое-какие начала в нем были Николаю Ященко ведомы — спасибо мичманам с «Орла». В мае сдал он экзамен и поступил штурманским учеником на частную шхуну «Елизавета» — для получения мореходной практики. Ходила «Елизавета» недалеко, между ближними портами, часто возвращалась в Керчь. А там ждала Николая его неизбывная радость, его нечаянное счастье и награда — Настенька.
Вот так уж ласково очередной раз обернулась к нему судьба. Едва начав учиться, в октябре, встретил он девушку в толчее городского рынка. Выросла, а глаза-то и загнутые вверх ресницы все те же.
— Настюшка!
Она тоже узнала сразу. И… заплакала. А он, не глядя на шумящий
— Я и не чаял, что встречу когда-нибудь…
Оказалось, что после переправы на Северную они с матерью вскоре перебрались в Керчь, где жили их родные: матушкин брат, рыбак Евдоким Михалыч, и его жена — тетя Ксана. Бездетные. Сестру с дочкой приютили, Анне Михайловне сыскали работу — кухаркой у рыбного торговца Коноваленки. С племянницей обходились по-доброму, жалели и лечили, как умели, если делалась нездоровая. А болезни прилипали часто. Оттого, наверно, что в последние дни осады, когда бежала Настюшка через Пушечную площадь, лопнула в пяти шагах случайная граната, бросила девочку спиной на камни. С той поры боли в спине и не кончались…
Анна Михайловна пробыла кухаркой недолго, надорвалась, ворочая в коноваленковской кладовой бочки, слегла, и через полгода ее схоронили. А Настюшка так и подрастала в доме у дядюшки. В родном городе больше не бывала — натерпелись там с матерью страха, а про дом они думали, что сгорел и разграблен.
— Не обижают ли старики-то?
— Да что ты! Они ласковые, хвалят, помощница, говорят. — Однако же вздохнула…
— Небось уж суженого подыскали… — сказал он насупленно. Потому как двадцать лет девушке, давно пора…
Настя покачала головой:
— Они говорят: «Сироту как неволить, решай сама»…
— Ну и… решила уж?
Она глянула прямо:
— Коленька, да кому я нужна-то, вечно хворая да без приданого. Кто возьмет…
Господи, «кто возьмет»! Теперь казалось: все годы тосковал о ней, хотя, по правде говоря, вспоминал не так уж часто. С лаской вспоминал, но как о прошлом, о невозвратном… И вот вернулось оно. Будто не просто девочка Настюшка, а все доброе и сердечное, что было в детскую пору…
Свадьбу сыграли скоро, в декабре. Тихую, но радостную. Евдоким Михалыч и жена его Оксана Тарасовна сказали Николаю:
— Пока учишься да плаваешь, живите у нас. Мы к Настёнке привыкли, горько расставаться сразу-то…
На том и порешили.
Ну а расстаться все же пришлось — в сентябре, когда Николай отплавал нужный срок и получил наконец бумагу с двуглавым орлом и печатью, украшенной скрещенными якорями. Прав бумага давала не столь уж много: на управление небольшими судами в плаваниях между портами одного моря, что называется малый каботаж. Однако же можно было поступить шкипером на какой-либо парусник из тех, что резво снуют между черноморскими гаванями. Для начала казалось: другого и не надо! Ежели на военный лад сравнивать — морской офицер. А родное море — оно широкое, хватит простора, чтобы поплавать.
Однако же сразу поступать на судно не стал. Решено было вернуться с Настенькой в ее родной дом — ей тоже вдруг захотелось в прежние места. Ну и что же, что город порушен? С Коленькой нигде не страшно. А он обещал ей, что до весны в рейсы ходить не станет, обживутся вдвоем на берегу.
Американец со своей конторой к тому времени из города пропал, за подъем затопленных кораблей взялся купец Телятников. Маркелыч поступил к нему на прежнюю работу — возить с рейда на берег добытые из воды вещи и припасы. Два раза, правда, ходил на шхуне «Иголка» в Одессу за инструментами и водолазным снаряжением — это когда постоянный штурман «Иголки» ударялся в запой и мог привести парусник не в родимую гавань, а куда угодно, хоть в бразильский порт Рио-де-Жанейро… Настенька вздыхала, но не спорила. В доме она завела чистоту и порядок, а Николай в ее честь и ради праздников несколько раз палил из своей «кегорны» на радость мальчишкам, к снисходительному одобрению соседей и служебному негодованию Куприяна Филиппыча Семибаса.
Сейчас, однако же, Куприян Филиппыч про нынешнюю стрельбу более не вспоминал, а, разомлевши после очередной чарочки, говорил о прошлом: как отбивали один штурм за другим и что, если бы не приказ Горчакова уходить по мосту, может и вернули бы курган отчаянным героическим напором и скинули бы напрочь дивизию Мак-Магона.
Николай больше помалкивал и кивал. Почему-то вновь припомнился барабанщик…
Настенька, чтобы не мешать мужскому разговору, ускользнула на кухню и звякала там посудой, напевая при этом протяжное, но без грусти.