Давняя история
Шрифт:
— У вас много книг.
— Провинциальное увлечение плюс провинциальные возможности, — пояснил Витковский, появившийся в дверях с тарелками. — Легче достать. Как и печень трески, которую я несу.
Он поставил на стол консервы, ветчину, кружочки копченой колбасы и бутылку «гурджаани»:
— Прошу. Закусывайте и допрашивайте.
— Допрашивать не собираюсь.
— Ну, зачем же нам хитрить? Вы приехали, чтобы получить определенные сведения. Так какая разница, запишете вы их на бумаге или увезете вот в этом скоросшивателе?
Витковский дотронулся пальцами до виска, и Мазин заметил, что виски его начали белеть.
— Пусть будет по-вашему, Станислав Андреевич. Хотя с моей, профессионально-правовой точки зрения, разница
— Оба заверили?
Вопрос был трудным.
— Разве они должны были ответить иначе?
— Ну, у них так принято. Помните песню: «…если один говорил из них „да“, „нет“ говорил другой»?
— И только? Из чувства противоречия?
Витковский поднялся, чтобы сменить пластинку, спросил оттуда:
— Вы, кажется, и фотографию предъявляли?
— Да.
— И что же?
— Мне показалось, что лицо на снимке знакомо Вере Александровне.
Доктор вернулся, протер стекла очков носовым платком, провел пальцем по ложбинке на переносице:
— Вы кого-нибудь подозреваете?
— Меня интересуют обитатели дома Борщевой.
— Я жил там не один. Почему же такая честь мне первому?
— Не первому. Я уже побывал у Мухина.
— И что же?
— Это занятой человек. В повседневных хлопотах он многое позабыл, но помнит твердо, что знал Гусеву не больше других посетителей столовой.
— Так он сказал вам?
— Разве это не соответствует действительности?
Витковский поболтал вином на дне своего бокала:
— Ему виднее… Итак, после Мухина вы направились ко мне. По совету Мухина или в порядке очередности?
— О вас Мухин не говорил ничего.
— Это делает ему честь, — заметил Витковский не без сарказма. — Что ж, Игорь Николаевич, и я человек занятой, и я позабыл многое. Все трое мы любили посидеть за столиком, когда работала Татьяна. И не только мы. Она пользовалась популярностью, и думаю, не один студент вздыхал по ней.
— И это все, что вы можете мне сказать?
— Да, все…
Всю дорогу домой Мазин думал, почему Витковский, ждавший его и, очевидно, готовившийся к продолжительному разговору, «допросу», разговор этот вдруг пресек, отклонил, уклонился, почему не попытался выяснить, что именно сообщила Вера Александровна, хотя, как показалось Мазину, Витковский ждал и даже опасался ее показаний. Почему, наконец, так наивно присоединился к той простоватой лжи, которую Мазин уже слышал от Мухина? Витковский совсем не походил на Алексея Савельевича и, по мнению Мазина, должен был вести себя иначе — искреннее или хитрее, на худой конец.
Витковский и в самом деле не собирался лгать или уклоняться, он хотел, собирался рассказать все, что знал. Хотел и не смог рассказать незнакомому человеку, которому по службе требовалось коснуться того, чего сам он не мог касаться без боли и стыда. Им овладели апатия и усталость. Разговор выдохся, и Мазин понял, что оживить его искусственно не удастся.
И когда внизу хлопнула дверца и вспыхнул красный огонек уходящей машины, Витковский задернул штору и опустился в кресло. На проигрывателе все еще крутилась замолчавшая пластинка. Было тихо. Спали соседи, замерла после дождя улица. Впервые за много лет Станислав Андреевич думал не о больных, не о прошедших и предстоящих операциях. Он понимал, что поступил глупо, но нелегко, слишком трудно оказалось ему приоткрыть перед посторонним дверь в прошлое, в пережитое…
В отличие от Лехи Мухина жизнь Станислава начиналась в завидной обстановке благополучия. Отец его был человеком рационалистичным и женился не раньше, чем обеспечил устойчивое положение разумеется, устойчивое относительно, в рамках возможной для тридцатых годов устойчивости. Но он его добился. Общественно-политическое кредо инженера Витковского было простым: окончив Политехнический имени императора Петра Великого институт до революции, революцию он признал не душой, но разумом, однако признав, обязал себя раз и навсегда служить верно и с достоинством. Поэтому Витковский держался в стороне от коллег, склонных к конфликтам с советской властью, и держался успешно. Избежал известных трагических потрясений и заслуженно пользовался упомянутым относительно устойчивым положением.
Положение и сопутствующие ему блага — зарплата, квартира и прочее — позволили Витковскому осуществить свой идеал: взять в жены девушку простую, скромную, без претензий, и обеспечить ее, то есть сделать женой и только женой. Нравилась ли такая роль матери, Станислав не узнал никогда: до войны он был слишком мал, чтобы интересоваться подобной проблемой.
В начале войны отец был мобилизован, но попал не на фронт, а на важное оборонное строительство, а мать со Станиславом остались в городе, куда, по трезвым расчетам отца, немцы не должны были добраться ни в коем случае, однако добрались, и в большой квартире Витковских разместился с удобствами высшего ранга офицер, а мать с девятилетним Стасом, не ожидая от «нового порядка» ничего хорошего, решила уехать к себе на родину, в деревню, что находилась от города почти в ста пятидесяти километрах. Долгий и трудный путь по проселочным дорогам Стас запомнил смутно, лишь отдельные куски засели в памяти. Запомнил, например, толстого немца с металлической бляхой на цепи (потом он узнал, что такие бляхи носили фельджандармы), который со смехом вытащил у них из сумки кусок сала, вымененный матерью на коверкотовый отцовский костюм. Запомнил, как обрадовались они, что немец не убил их, не застрелил, а сунул даже легковесную, не внушающую уважения монету. А так как во всей этой степной округе денежные отношения утратили силу, уступив место прямому товарообмену, монета была отдана Стасу забавляться.
Еще запомнилось, как ехали они на подводе вброд через речку и было страшно, что попадут в яму и утонут, но не утонули, выбрались, и снова покатилась телега по пыльной дороге, называемой почему-то профилем, роняя с колес быстро высыхающие брызги.
А потом в низине, в балке, как тут говорили, увидел Стас ряд хаток под соломенными крышами посреди зеленых зарослей, что звались левадами, — это и было село, где жили его деды и прадеды еще при помещиках, о которых мальчик читал в книжках. Как-то, потом уже, освоившись, пришел он на окраину села и среди одичавших, буйно и бесполезно разбросавших замшелые ветви, груш увидел грудки старого кирпича и остатки вымощенной когда-то, заросшей бурьяном аллеи, и узнал, что была здесь панская усадьба…
В селе этом, в старой дедовской хате, где жила бабушка, — самого деда в живых давно не было — они и обосновались на долгое время. На такое время, что нельзя было прожить его, обменивая на муку уцелевшие отцовские рубашки, а нужно было добывать пропитание каким-то иным, более надежным способом. Нужда и подтолкнула мать Станислава вспомнить свою, оставленную по категорическому настоянию мужа специальность — Витковский познакомился с ней в больнице, где Елена работала медицинской сестрой. Сестра, конечно, не доктор с дипломом, да и практические навыки за десять лет подзабылись, но не было в селе другого человека, который бы знал больше медицинское дело. И она взялась… Не лечить в полном смысле, а помогать больным. И так удачно совместились вспомнившиеся знания с заботливым, ободряющим занемогших людей характером матери, да и с деревенской прочностью пациентов, что стали визиты ее приносить пользу, в доме появились и мука, и крупа, и сушеные яблоки на взвар, а то и пяток яичек или кринку сметаны несли исцеленные. Называть мать стали уважительно — Елена Ивановна, и уже не ее нужда гнала, а в ней стали нуждаться, и постепенно деятельность матери из поиска заработка превратилась в необходимость и своего рода подвиг, потому что и из соседних сел потянулись к ней люди, и никому не было отказа, какое б время года не стояло, и как бы погода не свирепствовала.