Дед умер молодым
Шрифт:
Озлобление против родни, против всего родственного ему круга сменилось трезвыми размышлениями:
«Сам-то хорош, сел между двух стульев. Ведь все те требования, которые пытался адресовать комитету министров, были и в прокламациях забастовщиков в Орехово-Зуеве. В ответ категорическое «Нет!» правления. Это ли не ярчайшее доказательство непонимания третьим сословием в России Необходимости «кредита политического доверия» в общественной жизни? Один в поле не воин... Надо было добиваться общественной поддержки через газеты? Да, конечно, есть оппозиционная пресса вообще. А реально какую политическую силу она представляет? Современную прекраснодушную интеллигенцию, что говорит и говорит без
Однако лишить меня чувства гражданственности никто не может...»
Зинаида Григорьевна продолжала о своем:
— Нам с тобой, Саввушка, в Монте-Карло не торопиться. У тебя другой азарт... А мне, если и придется отсюда куда ездить, так только в Ниццу — в контору Лионского кредита. Но это уж моя, хозяйкина, забота. А ты тут дома сиди: купайся, загорай, играй с доктором в шахматы...
Текли на Лазурном берегу лазурные дни: солнечные, безветренные, напоенные рокотом моря, ароматами цветов, запахом водорослей, мелодичными напевами разносчиков свежей рыбы и фруктов. Зинаида Григорьевна уже стала привыкать к утренним прогулкам мужа на пляж вместе с доктором. Встречала их, мирно беседующих за завтраком, занятых своими мужскими разговорами. Когда хозяйка расспрашивала Селивановского: «Как он, Николай Николаевич, спокойнее стал?» — тот отвечал: «Все идет хорошо. Не раздражается теперь Савва Тимофеевич, наоборот, очень сдержан. Часами может на море глядеть молча».
«Ностальгия, пожалуй, проявляется по другому,— размышлял Николай Николаевич, пока Морозов обдумывал ответный ход в шахматной партии.— Да, что гадать, лучше вызвать его на разговор».
— Ностальгии по дому еще не чувствую, но писем жду уже с нетерпением,— начал Селивановский.
— Ностальгия — экое ломкое и скользкое слово. Не понимаю и не признаю,— Морозов как-то обиженно пожал плечами.— По-нашенскому, по-русски — тоска, тощища, куда как выразительнее. Но сказать по совести, тосковать я не умею и не люблю, потому что уверен — из любой дали, будь то Париж или, скажем, Чикаго, пароходом ли, поездом ли, доберусь домой в считанные дни,— Савва Тимофеевич сделал паузу и затем, передвинув фигуру, продолжал: — А из этой дыры, куда меня занесло, кажется, нет выхода, как из глубочайшего подземелья.
— Ну, знаете ли,— ответил доктор,— если сей райский уголок воспринимается вами, милостивый государь, как ад, то уж не знаю, что и думать.
Морозов продолжал:
— А вы послушайте, доктор, про сны, что одолевают меня каждую ночь. То водопад какой-то в Швейцарии — красоты необыкновенной, виданный наяву годов тридцать назад, когда я еще с родителями впервые за границу ездил. То Сикстинская мадонна в Дрезденской галерее, то хлопковые поля в Туркестане, то нефтяные вышки в Баку... — тоже впечатления давние, казалось бы, забытые. Почему же все это с такой яркостью, четкостью возникает во сне?
Подумав, доктор ответил:
— Может быть, так выражается ваша тоска по пережитому и уже невозвратному, Савва Тимофеевич.
Морозов уточнил:
— Все это тоска по былой власти, которой, как видите, я нынче начисто лишен. Такова расплата за власть, которой я часто пользовался не задумываясь и далеко не всегда во благо ближним своим.
Шахматная партия кончилась. Доктор, убрав фигуры в коробку, неторопливо шагал по садовой дорожке к гостинице.
А Савва Тимофеевич, оставаясь в тени на скамейке, думал: «Благо ближних... Побеседовать бы на эту тему с богословом дядюшкой Елисеем. В семье нашей, где главным принципом была поговорка «бог-то бог, да и сам не будь плох», он первый понял, что за богатство-то надо расплачиваться душой. А что заслужил? Насмешливопочетное прозвище «профессор по части антихриста» и всеобщую снисходительную жалость».
Тем временем Селивановский говорил Зинаиде Григорьвне:
— Думаю, ограничивать его досуг теперь незачем. Если захочет пообщаться с кем-либо посторонним, мешать не следует.
А пациент, поднадзорный доктора и жены, ни с кем, кроме них двоих, не стремился общаться...
Но вот однажды, будучи один в аллее парка, Савва Тимофеевич остановил проходящего мимо человека, никому в Канне не знакомого, добрых полчаса толковал с ним, сидя на скамейке. Потом, вынув из внутреннего кармана пакет, сказал вполголоса: «Это последнее. Все, что смог».
После этих слов, хорошо запомнившихся Зинаиде Григорьевне (она тихонько подошла к скамейке в конце беседы), незнакомец поспешно откланялся. Очень поспешно,— это тоже запомнилось Зинаиде Григорьевне.
— Опять, Савва, они? — с тихой укоризной спросила жена мужа.
Савва Тимофеевич ответил раздраженно:
— Сделай милость, Зина, помолчи. Устал я от расспросов, доносов, угроз...
— Ты о чем, не пойму?
— Не понимаешь!.. А пора бы начать понимать. Всю жизнь вместе прожили, но будто стена между нами выросла. Да, понимаешь, Зина, не замечаешь ты очень многое и дома, в России, и тут. Потому и неуместны твои расспросы о моих друзьях, о деньгах для них... А уж доносы, угрозы — это охранка... Сколько прохвостов в гороховых пальто слонялись за нашей садовой оградой на Спиридоньевке? И в Берлине, и в Виши немало этой шушеры толкалось вокруг гостиниц. И наверняка за тем, который был здесь у меня, потянулся изрядный хвост. В Москве не обходил меня вниманием покойный великий князь. Не забывает и теперь заграничная агентура охранки. Как собаки по следу волка идут. Спят и видят — как бы затравить матерого зверя...
— Что ты говоришь, Савва... Да у тебя просто мания преследования... Оберегают власти твой покой, как, впрочем, и покой всех благономеренных граждан.
И тут Савва Тимофеевич, дотоле поддерживавший разговор вполголоса, вдруг взорвался:
— Кто благонамеренный? Я? Я, видевший питерские улицы девятого января? Я, лично знакомый с августейшими дегенератами из романовской семьи? Я, работавший в Поволжье на борьбе с* голодом... Нет, милая моя, оставаться благонамеренным после всего пережитого — значит потерять человеческий облик.
— Ну, ну, кто-то же, в конце концов, должен оберегать устои государства?
— Предоставь эти почетные привилегии своему другу Джунковскому, околоточному, полицмейстеру, министру. Но рядовых граждан, людей порядочных, от такой чести избавь!
— Избавляю, охотно избавляю...
Умением снимать раздражение, переходя от повышенного тона к полной беспечности, жена владела в совершенстве.
— Что ты, Савва, успокойся.— Зинаида Григорьевна крепко обняла мужа, взяла за обе руки, подняла со скамьи, повела к веранде.
Савва Тимофеевич как-то вдруг сник, замолчал надолго.
Только придя к себе в комнату, он произнес задумчиво, вполголоса:
— Успокоюсь... Пора успокоиться мне. Пора...
Молча сели супруги за второй завтрак, с доктором
обменялись двумя-тремя фразами. Очень спокойно проводил Савва Тимофеевич жену к экипажу,— она собралась за деньгами в Ниццу.
Нежно поцеловав, сказал:
— Пойду прилягу, что-то очень уж жарко сегодня...
Ко времени обеда, когда Зинаида Григорьевна возвратилась в Канн, она застала мужа лежащим на кровати поверх одеяла, бездыханным, уже начинающим холодеть. Ни доктор Селивановский, никто другой в гостинице не слышали звука выстрела из-за плотно притворенных двойных дверей.