Деды и прадеды
Шрифт:
Весь без малого месяц, пока племянник Аркадий с его новоявленным приятелем провели в разъездах: побывали сначала в городе ***, под конец заглянули в родовое поместье Базарова, но сбежали оттуда уже на третий день, не вынеся тамошней скуки и излишне трепетной благоговейности со стороны родителей Евгения, которой молодым людям нечего было противопоставить, а по пути туда и на обратном еще дважды гостевали, то есть впору сказать гащивали в Никольском у Одинцовой Анны Сергеевны – все это время Павел Петрович Кирсанов не находил себе покоя. Нет, он не оставил присущих ему аристократических привычек и comme d'habitude, когда выходил к чаю, выглядел подтянутым, до блеска выбритым и не позволяющим себе даже маломальского небрежения в своем туалете, но надобно заметить, что число самих выходов Павла Петровича
Беспокойство Павла Петровича и его постоянная задумчивость имели своей причиною тот вызов, что бросил ему Базаров незадолго до отъезда из Марьино. И даже не бросил, а будто бы походя обронил в своей обычной развязной манере, словно и не надеясь услышать в ответ что-либо дельное. И теперь Павла Петровича частенько посещал один и тот же сон, в коем он представлялся себе стареньким и слепеньким лакеем, который все пытается поднять с пола оброненную барином перчатку да все не может, а только причитает беспомощно: «От уж мы ее, ваше сс-тство! за мизинчик! За мизинчик-с подденем», оступаясь и оскальзываясь на гладком мраморном полу.
Двухдневный срок, щедро отпущенный Базаровым Павлу Петровичу на то, чтобы он отыскал в современном быту хоть одно постановление, сиречь утверждение, которое не вызывало бы полного и беспощадного отрицания, давно истек; более того, истек неоднократно. «Да я вам миллионы таких постановлений приведу!» – воскликнул тогда Павел Петрович в горячности спора, о чем сейчас вспоминал с неудовольствием: Базарова уж месяц как нет, а он, однако ж, до миллиона немного пока не дотягивает. Самую малость: примерно девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто восемь, плюс-минус еще парочку.
В ночь, предшествующую возвращению молодых людей в Марьино, Павлу Петровичу особенно не спалось; хоть он и не мог знать заранее точную дату и время их прибытия, однако томительное предчувствие близящейся развязки не покидало его в эту канунную ночь. Нервически заламывая пальцы, а временами даже покусывая верхнюю губу, он в сотый, наверное, раз apriori, то есть в отсутствии оппонента, мысленно спорил с Базаровым, попеременно продумывая реплики то за себя, то за него; и в сотый раз оказывался проспорившим. Приходилось признать, что нигилист всегда получает преимущество в споре по сравнению с человеком, имеющим убеждения: ломать – не строить, отрицать – не утверждать, даже если утверждаешь всем известную прописную истину.
«Разве возможно говорить с ним об тонкостях искусства? – думал Павел Петрович. – Или, скажем, о политическом устройстве общества? Нет, сии материи он отринет сразу же. Они слишком тонки для его грубого, a la peasant, ума и оттого будут подвергнуты отрицанию незамедлительно. Вернее будет, пожалуй, попробовать упредить Базарова на том фронту, где он особенно силен, а значит, менее всего ожидает нападения – в так называемых точных науках…»
Представляя Базарова своим непримиримым противником, почти неприятелем, Павел Петрович уже не мог строить планы общения с ним иначе как в терминах военного времени.
«Завести с ним разве беседу о принсипе относительности Эпштейна? – продолжал свои размышления отставной капитан. – Так ведь он не открыт еще. К тому же, Базаров не единожды утверждал, что не приемлет никаких принсипов. О чем тогда? об физике? Вот, например, чем не постановление: электрический ток есть упорядоченное движение мельчайших отрицательно заряженных частиц. А вода в чайнике, напротив, нагревается из-за того, что частицы в ней движутся без всякого порядка. Сумеет он оспорить такие утверждения? – Павел Петрович вздохнул и перевернулся на другой бок, вызвав унылый сочувствующий вздох перины. – Сумеет. Скажет: как можно вести речь о частицах воды или металла, когда их не способен различить даже мой микроскоп? Нет, нигилист может говорить утвердительно о том лишь, что он в состоянии потрогать рукою или хотя бы увидеть глазом. Потом, почему вы говорите о частицах что они, якобы, отрицательно заряжены? Разве не так устроена жизнь, что то, что одному кажется отрицательным, для другого – благо? Это взгляд субъективный, не свойственный человеку науки. Если же спросить его, не обинуясь, отчего же в таком случае греется вода в чайнике, а по проводу течет ток, то он, чего доброго, сведет разговор к ботанике и ответит, что все от тех же прозрачных инфузорий с кулачками вместо зубов, которых я имел удовольствие наблюдать посредством его микроскопа. Только ток – это слаженное перемещение полчища инфузорий, понукаемых двигаться в одну сторону их предводителем, а тепло – это их же суетные метания после того, как они предводителя потеряли. А если спросить напрямик: куда же делся предводитель? – он в ответ только глумливо осклабится. Помер, скажет. Его кипятком окатили, вот он и издох…»
– Тьфу, черт! Я уже, кажется, настолько привык выражаться в свойственной Базарову манере речи, что сам едва не стал нигилистом, – вслух возмутился Павел Петрович. – И отчего я все сбиваюсь на анахронические явления? какое, помилуй Господь, электричество? На дворе давно уже, слава богу, не темное средневековье, а просвещенный девятнадцатый век! Мало разве в нашем современном быту постановлений, которые не вызывают сомнений и, вместе с тем…
Он неожиданно замолчал и сел на кровати, как будто пораженный новой, только что пришедшей ему на ум мыслью.
– А что если мы зайдем в обход флангов? – негромко пробормотал он.
Затем порывисто вдел ноги в тапочки, нащупал на столике возле кровати спички в серебряном коробке и вышел в коридор, освещая себе путь трепещущим огоньком свечи. Павел Петрович осторожно, стараясь не шуметь, отворил дверь, ведущую в спальню брата, прикрыл дрогнувшее было от сквозняка пламя ладонью и уверенно прошествовал прямо к библиотеке из темного орехового дерева, в которой Николай Петрович хранил свои книги.
Там он после некоторого сомнения выбрал одну, с немецким названием и большою звездой с восемью концами на обложке, вернулся с нею к себе в кабинет и, вздохнув, погрузился в штудии.
Заснул Павел Петрович только под утро, как был: сидя в своем излюбленном гамбсовом кресле и с раскрытой примерно на середине книгой на коленях. Зато и с полностью подготовленной диспозицией.
Этим утром ему впервые ничего не снилось. Днем, впрочем, ему ничего не снилось тоже, а вечером, когда Павел Петрович наконец отошел от праведного сна, в Марьино как раз возвратились Аркадий с Евгением, вызвав немалый переполох у обитателей усадьбы. Не отставая от прочих, Павел Петрович также спустился в гостиную, чтобы поздороваться с прибывшими, и даже пожал руку Базарову, немного снисходительно улыбаясь при этом. К его неудовольствию, Базаров сразу же после приезда, сославшись на усталость с дороги и на головную боль, удалился во флигель, где ему была отведена комната, и не появился оттуда даже к ужину; он и впрямь выглядел в этот вечер довольно бледно, казался подавленным и держался без привычной самоуверенности – так что Павлу Петровичу не осталось ничего иного, как только отложить выяснение отношений с ним до следующего утра.
На другое утро Павел Петрович вышел к завтраку первым, когда слуги еще не закончили выставлять посуду на стол, и явно пребывал во всеоружии: с особым тщанием причесанный, с напомаженными висками, он распространял вокруг себя ощущение неколебимой уверенности в себе вкупе с сильным ароматом духов. Крупные опалы в рукавах его английского сьюта блистали как наново отшлифованные, и даже накрахмаленный воротничок сорочки, который, кажется, в этот раз впивался в его шею сильнее обычного, нисколько не сковывал его; напротив, старший из Кирсановых смотрелся необыкновенно свободным и даже не лишенным некоторой игривости. Пару раз он начинал насвистывать негромко что-то бравурное, торжественное, а когда помогал Дуняше устанавливать самовар на стол и отразился в его гладком начищенном боку, то не удержался и подмигнул своему отражению.