Дефицит
Шрифт:
1
Сначала Зиновьев подумал, что попал в сауну, — сам голый и его собеседник, персона весьма значительная,
Осмотрясь и несколько освоясь, Зиновьев понял, что за персона перед ним, однако не слишком-то испугался, он привык общаться в сауне с большим начальством, так что колени его не стукались друг о дружку. С удивлением и здоровым любопытством Зиновьев продолжал рассматривать обстановку, хотя ничего предметного ему не виделось, одни очертания, намеки, а не сами предметы, к примеру, стол — нет на нем бумаг, авторучек, карандашей, календаря и прочего обильного канцелярского хлама, но в то же время все это предполагается, что захочешь, то и увидишь, не стол, а образ стола, притом не обеденного, а явно делового, министерского, по меньшей мере, и на нем телефоны, опять же образы их справа и слева, легкие такие глыбы минералов или кристаллов, рубиновый, видимо, вселенский, белый — вроде бы местный, а бирюзовый, надо полагать, сугубо личный, интимный,— все честь по чести и взывает к почтительности.
— Здравствуйте, — сказал Зиновьев негромко, но голос его словно вырвался из утробы и понесся вдаль, пока не затих в космическом далеке.
Старец на приветствие не ответил, будто оно булькнуло мимо его ушей. Полагалось, видимо, как-то иначе утвердить здесь свое присутствие, или попросту стоять и ждать, когда на тебя изволят обратить внимание. За спиной старца висели плакаты, опять же образы их размытые, Зиновьев узнал Кукрыниксов, еще что-то сугубо антирелигиозное, формулу «Религия — опиум для народа», а ниже ее кусок старой не то афиши, не то прокламации с ятями еще, он различил две строки: «Кишкой последнего попа последнего царя удавим», одним словом, многолетняя атеистическая графика представлена была здесь довольно полно, листы висели один над другим, чешуей, и уходили вдаль, закругляясь по небесной сфере и даже образуя для нее крылышки. Старец шевельнулся в кресле, глаза его стали требовательными — говори, мол, чего стоишь аки пень. На приветствие он не ответил, понятно стало, он спесив и плохо воспитан, а с такими Зиновьев держался тоже по-наглому, он был не робкого десятка да к тому же и с чувством юмора.
— Вызывали на ковер?
Старец захлопал глазами, видимо, не понимая современного оборота, надо ему бухнуть что-нибудь по-церковнославянски. Зиновьев порылся в памяти и нашел кое-какую архаику из деревенской прозы.
— Призывали, вот я и явиться изволил. Не знаю токмо зачем? — Надо было сказать «пошто».
Тут пропел петух совсем где-то рядом, Зиновьев невольно глянул по сторонам, но петуха не увидел. Старец тоже оживился от петушиного крика и сказал довольно-таки простецки, тенором сельского балагура:
— Профилактика тебе нужна, милок, самое время!
«Что еще за профилактика? — подумал Зиновьев. — Я же пока не «Жигули».
— Вижу-вижу, сердешный, не «Жигули», за слепого меня не считай.
Зиновьев вроде бы не давал старцу повода для столь фамильярного обращения и решил осадить его:
— Коли видишь, так говори, нечего в молчанку играть. «Профила-актика», — передразнил он. — Лучше анекдот какой-нибудь расскажи, только без этой самой. — Зиновьев показал пальцами на его длинную бороду.
— Ты мне не тычь, я с тобой свиней не пас, — припечатал старец внушительно, хотя и без особого пока раздражения.
С Зиновьевым давно уже так не говорили, со времен школьной скамьи, и он возмутился:
— Да знаете ли вы меня хотя бы в общих чертах? Вы, может, не того вызвали, кого надо. — Бывают проколы и на высшем уровне, влепят выговор невиновному, а виновного на повышение.
— Ты Зиновьев Борис Зиновьевич, от рождества Христова одна тысяча девятьсот тридцать седьмого года рождения, беспартийный, женатый, по образованию врач, состоишь в должности заведующего отделением родильного дома номер три, имеешь нагрудный знак «Отличник здравоохранения», — все правильно?
— Допустим, — несколько упавшим от его осведомленности голосом сказал Зиновьев. Когда о тебе слишком много знают, это не всегда не радует.
— Ну а меня ты узнал сразу, — уверенно сказал старец. — Или хочешь сказать, что нет?
— Догадываюсь. Кстати, вы не упомянули одну деталь, весьма существенную.
— Какую же? — глумливо спросил старец, уверенный в своем всезнании.
— Я атеист, к вашему сведению, не верю ни в бога, ни в черта.
— Потому я и призвал тебя. Верующие сами спасутся, ибо в узде держатся, а тебе помощь надобна. Безверию власть нужна, понял?
«Не было печали…» — едва успел подумать Зиновьев, как старец снова его перебил:
— Но-но, полегче на поворотах, понял? Начнем, пожалуй. — И что-то там перед собой открыл вроде досье. — Отвечай, раб божий Зиновьев, зачем положил?
— Что положил?
— Не придуривайся. Шестьсот рублей.
— Куда положил? — уныло проговорил Зиновьев, лишь бы потянуть резину и что-нибудь придумать.
— Я вижу, ты меня всерьез не воспринимаешь, — сказал старец без особой обиды и почесал под столом ногу ногой, при этом Зиновьев увидел пятки его желтые, с буроватой каймой, вполне человечьи пятки, а затем почесал еще и подмышки, он как бы притуплял настороженность Зиновьева, чтобы дальше посильнее огорошить кое-чем весьма неприятным. — Глянь сюда! — велел старец, не повышая голоса, к мановением руки вдавил вдруг возникшую красную кнопку на черном пульте, она погрузилась, внутри что-то щелкнуло, кнопка так и застряла в углублении, грозя бедой, стало жарко, знойно Зиновьеву, и справа от себя, куда ему указал старец, Зиновьев увидел, как разомкнулись небеса и образовался просвет, словно промоина во льду, и в этой промоине как на экране появилась совершенно четкая картина — какое там кино, какое там телевидение, все как есть наяву! — огромный серый и плоский круг, похожий на старую танцплощадку в парке, по краям его заалела краснота медленно, но, как говорится, верно, и на этом круге — женщины, одни женщины, разного, а точнее говоря, зрелого плодородного возраста, в большинстве лет восемнадцати — двадцати, но и постарше некоторые, и все одеты в роддомовские халаты, линялые, нелепо длинные у одних и бесстыдно куцые у других; и все они пляшут странную пляску, высоко вздергивая колени, неистово, с гримасой самозабвения и невыносимой боли, а зловещая краснота растет, и все их лица знакомы Зиновьеву, они прошли через его отделение, иные и не один раз, а хороводит этой архиполовецкой пляской Мар-Сем в белом халате, она ближе к центру круга, а в самом центре чья-то фигура, видимо, самого Кончака, он тоже в белом халате, единственный здесь мужчина, черты его все яснее, и Зиновьев узнает себя, полы его халата в крови и рукава тоже — экая пакость, до чего омерзительно, ему стало не по себе, а круг все накаляется зловеще, словно гигантская электроплитка. «Откуда он берет столь мощное напряжение?» — едва успел подумать Зиновьев, как старец ответил:
— От Братской ГЭС. А если призываю грешников из Соединенных Штатов, или там из Англии, Франции, то беру киловатты соответственно подданству.
— Порядок у вас, ничего не скажешь, — льстиво сказал Зиновьев, глядя на круг, и только тут догадался — так это же сковорода, как же он сразу не допер, пресловутые муки на том свете, — и едва он так неосмотрительно подумал — «пресловутые» — как сразу запекло подошвы, он затоптался, а через две-три секунды уже и побежал на месте, высоко вздергивая ноги, выкидывая те же дикие коленца, что и его пациентки; быстро стало невтерпеж, и он завопил дурным голосом:
— Хва-атит!!
— Теперь все понял?
— Понял-понял, ваше э-э-э высочество и прочее! — прокричал Зиновьев, взмахивая руками как крыльями, пытаясь воспарить над жаровней и надеясь, если останется жив, потаскать старца за бороду.
— Отвечай внятно, вдумчиво и не вздумай егозить, врать, юлить. Зачем положил? Я знаю сколько, шестьсот рублей, знаю куда, не в сберкассу, как полагается честным гражданам, а… — Далее старец подробно, хотя и кратко, описал белый ящик из пластмассы, продолговатой формы, в каких обычно ставят цветочные горшки на окнах, Зиновьев купил его на улице Гоголя в «Тысяче мелочей», и даже указал, где тот ящик стоит: на верхней полке книжного шкафа, а снаружи прикрыт грузинской чеканкой, тоже полученной в порядке мзды от пациентки, но уже, правда, давненько, еще когда подношения были скромнее.