Дефицит
Шрифт:
Алла Павловна заметила его отрешенность и сказала:
— Извините, Сергей Иванович, мы несколько отвлеклись.
Сиротинин понял ее слова как упрек в свой адрес и пояснил:
— Я хотел сказать, что всем нам нужна отрада, тихая пристань в житейских бурях, переключение эмоций и очищение от яда перегрузок. Есть у нас неплохие средства медикаментозные, но прежде нужна радость, надежда, именно отрада нужна, а если ее нет, надо искать и найти. Отрада — дети, семейный уют, отрада — книги, музыка, либо огород на даче, продуманный отпуск, альпинизм или по Енисею на плотах. И более
Есть у него отрада — его хирургия. А все остальное… все остальное он никогда, кажется, не брал во внимание.
— Конечно, работа по душе — чрезвычайно важный фактор, — продолжал Сиротинин, — но этого сейчас, я убежден, мало. При любой работе нужна смена, замена, постоянная надежда на отключение-переключение, несущее радость, отдых…
Но работа его не с машиной, не с железом, не с деревом, а с живыми людьми, каждый раз новыми, разными, неожиданными. Ему несут радость и отдых глаза его пациентов, их лица, вчера искаженные гримасой боли, а вот сегодня, после его помощи, совсем иные, счастливые. Радость у него отраженная.
А любовь, что же… наверное, нет у него любви в том расхожем, романном, что ли, или киношном смысле. Нет ее и отсутствие не особо его печалит.
Просто ему некогда. А это как раз и значит, что нет у него возможности для смены-замены, для гор и плотов, для огорода на даче.
Странно однако… Малышеву вдруг стало Сиротинина жалко. Болезнь, видно, расшатала нервы, чувствительным он стал, шибко трепетным, и сейчас вот пожалел Сиротинина за его иллюзии, которые он себе так ярко создал, вдохнул в свою дочь идею, ему самому нужную, одухотворил ее танцы, относится к ней нетребовательно, пожалуй, не по-отцовски, и тем не только утешен, но даже и восхищен. Предупредить бы надо…
А может быть, Малышев ошибается и несправедлив к профессору, ибо у самого отношение к дочери совсем другое. Требовательность к ней он ставит превыше всего, и возможно, потому они с ней расторжены, отчуждены. Он не разделяет ее увлечения, поскольку сам слышал от нее не раз, что балетом она занимается для осанки и только. Нет в ней страсти, фанатизма. И никакой, конечно, магии, никакой философии ни дочь, ни отец в балете не видят. И если ему что-то надо менять, а менять надо, так это прежде всего отношение к дочери. Нельзя ему оставаться таким бесконечно требовательным, до произвола. Наверное, ему самому следовало бы догадаться, что дочери нужна дубленка, и самому ее купить. Сиротинин вон догадывается и везет Настеньке всякую дребедень из Токио, из Венгрии, Катерина рассказывала за ужином, — привезет, и всем радостно.
Сиротинин догадывается, а Малышеву не надо, у него другое на уме, он хочет, чтобы дочери его легче жилось в будущем, тогда как дубленка этому противостоит, он убежден — ориентация на дефицит чревата разложением, дурной жизнью, подменой истинных ценностей, стяжательством. Но если дочь тебя спросит, в чем они, какие они — истинные? Она покупает вещь зримую, красивую, весомую по цене, а ты ей хочешь взамен подсунуть одни лишь слова-слова…
— Что я вам могу посоветовать, Сергей Иванович? Не только лекарства, повторяю, нужен благоприятный
Малышев поблагодарил, после чего консилиум перешел к Телятникову, и далее главреж не дал профессору и слова сказать, сам с нетерпением заговорил о балете, как будто только ради этой беседы и лег в стационар. Для врачей такие больные клад, они не застревают на своих жалобах, немощах.
— Любопытно, профессор, что у древних греков танец и музыка объединялись одним словом. На других языках такого слова нет, требуется два, а значит, и два понятия, поэтому у нас нет органического единения танца и музыки, и очень жаль.
— Да, вы правы, очень жаль. Мне порой кажется, что в сфере искусства за века цивилизации мы потеряли больше, чем приобрели.
И пошел у них изящный треп начитанных стариков, способный вызвать улыбку у непосвященного.
Какой конфликт с самим собой имеет в виду профессор? Какие-такие грани в себе должен осмотреть Малышев?..
— Прекрасно пишет об этом Поль Валери: балет — это хоровод граций, телесные волны от дуновения музыки, это освобождение бренного тела от реальности, от скудных наших целей куда-то идти, куда-то бежать.
— Да, это действительно так, — вторил Сиротинин главрежу. — Когда я смотрю на балетное действо, мне так и кажется, что в далеком прошлом все люди были вот такими пластичными, грациозными, а потом их заели заботы, и они стали просто ходить, стоять и сидеть.
«И еще лежать, — мог бы добавить Малышев, — да к тому же на больничной койке».
— Наша беда, знаете ли, в том, что всему мы жаждем дать объяснение, — вдохновенно говорил Телятников. — Появились искусствоведы, уже как профессия, они паразитируют на прекрасном теле искусства, которое рассудку не подвластно принципиально.
— Да, вы правы, рассудок мешает моему непосредственному восприятию. Почему, спрашивается, глазам или ушам я должен верить меньше, чем языку?
Они переключились на прошлое, на двадцатые годы, Айседору Дункан вспомнили, футуристов, Хлебникова, поиски нового языка.
— А помните, было такое слово ХЛАМ? — сказал Телятников. — Оно объединяло в себе художников, литераторов, артистов и музыкантов.
— Да-да, — подхватил Сиротинин. — Было еще слово СОР — старые ответственные работники. А «шкраб» вошло в официальные документы, потребовался приказ Луначарского называть школьных работников полностью…
Сиротинин все-таки умудрился попутно с воспоминаниями выслушать больного и дать кое-какие советы, а когда они с Аллой Павловной удалились, Малышев отметил, что в разговоре с соседом профессор ни слова не сказал о Настеньке. Телятников же заметил другое:
— Вы обратили внимание, он мне ничего не сказал про калики-моргалики. Я имею в виду лекарства.
Малышев знал, чем моложе врач, тем он решительнее ставит диагноз, а назначения выписывает гирляндами, сестры за время дежурства не успевают все выполнить.