Delirium/Делириум
Шрифт:
— Мы же вроде как терпеть её не могли, — вырывается у меня. Похоже, что слова забыли спросить разрешения у мозгов, прежде чем выскочить изо рта.
— Я — нет, — говорит Ханна таким тоном, будто пытается объяснить бином Ньютона трёхлетке. — Я просто не знала её. Мне всегда казалось, что она злюка, понимаешь? Из-за одежды и всего такого. На самом деле у неё такие родители — суперстрогие, прямо дышать не дают. — Ханна встряхивает головой. — Но она вовсе не такая. Она... другая.
Это слово эхом отзывается у меня в голове: «другая». На мгновение мне рисуется картина: Ханна с Анжеликой, взявшись за руки, стараясь сохранять серьёзность, пробираются по улицам после наступления комендантского часа;
Мальчишка-футболист изо всех сил пинает консервную банку, та проносится между двумя серыми мусорными урнами, изображающими ворота. Одна половина ребятни прыгает от восторга, потрясая кулачками, другая, та, в которой Дженни, размахивает руками и вопит что-то про офсайд. Впервые за всё время ко мне приходит мысль, какой жалкой, должно быть, представляется моя улица Ханне: дома жмутся друг к дружке, у половины из них не хватает стёкол в окнах, веранды просели, словно старые, продавленные матрасы... Такой контраст с тихими, чистыми улицами Вест-Энда, с неслышными сверкающими автомобилями, блестящими воротами и зелёными живыми изгородями.
— Пойдём с нами сегодня, — тихо полуспрашивает Ханна.
Меня накрывает волна ненависти. Ненависти к собственной жизни, её узости, недостатку свободного пространства; ненависти к Анжелике Марстон с её таинственной улыбкой и богатенькими родителями; ненависти к Ханне за её глупость, беспечность и упрямство, а прежде всего за то, что она бросила меня, когда я ещё не готова расстаться с ней. А под всеми этими наслоениями, в самой глубине, лежит ещё кое-что: похожее на раскалённый клинок осознание несчастья, я даже не знаю, как это назвать, но оно жжёт меня больше всего.
— Спасибо за приглашение, — говорю я, даже не стараясь скрыть сарказма. — Просто отпад. А мальчики там тоже будут?
То ли Ханна не замечает моего тона — что весьма сомнительно, — то ли она сознательно не обращает на него внимания.
— Ради этого-то всё и затевается, — говорит она бесстрастно. — Ну, и ради музыки, само собой.
— Музыка? — Не могу скрыть своего интереса. — Как в прошлый раз?
Лицо Ханны светлеет:
— Да. То есть, нет. Другая группа. Но про них говорят, что они — обалденные ребята, лучше, чем в прошлый раз. — Она на секунду замолкает, затем повторяет: — Пойдём с нами.
Несмотря ни на что, я колеблюсь. После вечеринки в «Поющем ручье» мотивы, услышанные там, преследовали меня повсюду: я слышала их в пении ветра, в грохоте океана и постанывании стен нашего дома. Иногда я просыпалась по ночам, вся в поту, с бьющимся сердцем, а в ушах звенели звуки... Но когда я пыталась сознательно припомнить мелодии, или хотя бы отдельные сочетания звуков, или хотя бы аккорды — это мне не удавалось.
Ханна с надеждой смотрит на меня, ожидая моего ответа. На секунду становится совестно перед ней. Мне хочется доставить ей радость, как я это делала всегда, и увидеть, как она вскинет кулаки и крикнет: «Класс!» и одарит меня своей знаменитой волшебной улыбкой. Но тут я вспоминаю, что у неё теперь лучшая подруга — Анжелика Марстон, и что-то перекрывает мне глотку. Сознание того, что сейчас она разочаруется, приносит мне какое-то тупое удовлетворение.
— Думаю, в другой раз, — говорю я. — Но спасибо за приглашение.
Ханна пожимает плечами. Ясно видно, что она пытается изобразить, будто мой отказ её не задевает.
— На случай, если ты передумаешь... — Она пытается улыбнуться, и ей это удаётся, но только на одну секунду. — Ты знаешь, где меня найти: улица Тенистая 42, Диринг Хайлендс.
Диринг Хайлендс. Ну конечно. Это покинутый микрорайон на стыке полуострова и материка [19] .
19
Портленд находится на не очень резко выраженном полуострове.
— Да, хорошо. А ты знаешь, где найти меня. — Я машу рукой вдоль улицы.
— Ага.
Ханна вперяет глаза в собственные туфли, переминается с ноги на ногу. Больше нам нечего сказать друг другу, но я не могу вот просто так повернуться и уйти. У меня ужасное чувство, что это моя последняя встреча с Ханной до Процедуры. Меня охватывает страх, и я бы с удовольствием отмотала бы время обратно и стёрла из разговора все вырвавшиеся у меня саркастические и злобные слова. Я бы поведала ей, как тоскую по нашей былой дружбе, как хочу, чтобы мы снова стали заветными подругами...
Но в тот момент, когда я уже готова выпалить всё это, она машет рукой и произносит:
— О-кей. Ну, до встречи.
Момент упущен, а с ним и возможность что-то изменить.
— О-кей. До встречи.
Ханна уходит. Первым моим порывом было проводить её глазами — мне хочется запомнить её походку, впечатать в свой мозг образ моей подруги, такой, какая она сейчас. Но когда я вижу её удаляющуюся фигуру, то ярко освещаемую солнцем, то ныряющую в тень, у меня в голове возникает другой образ — он выходит из мрака и готов уйти во мрак, сорвавшись с высоты обрыва, и эти два образа сливаются друг с другом, и я не знаю, кто есть кто. Мир вокруг затуманивается, в горле начинает саднить... Я поворачиваюсь и быстро шагаю к дому.
— Лина! — кричит она как раз в тот момент, когда я подхожу к калитке.
Моё сердце резко ухает вниз, я разворачиваюсь в надежде, что, может быть, она возьмёт на себя отвагу произнести эти слова: «Я скучаю по тебе. Давай опять станем лучшими подругами».
Даже с расстояния в пятьдесят футов я вижу, что Ханна колеблется. Затем она резко бросает руку вниз и говорит: «А, ладно, забудь». Поворачивается и уходит — быстро, решительно, не помахав на прощание.
Ханна заворачивает за угол, и больше я её не вижу.
А чего другого следовало ожидать?
Как бы то ни было, в этом-то и суть: обратной дороги нет.
Глава 13
В годы, когда Исцеление подвергалось доработкам и улучшениям, оно предлагалось только на добровольной основе, в качестве эксперимента — уж больно велик был связанный с ним риск: один из ста пациентов в результате процедуры страдал от необратимых изменений в мозгу.
Однако несмотря на риск, люди осаждали больницы, требуя исцеления; они разбивали перед лабораториями палаточные лагеря и записывались в очередь на процедуру.
Эти годы вошли в историю под названием «Годы Чудес» — из-за количества спасённых жизней и душ, вырванных из лап Болезни.
А те немногие, что умерли на операционном столе, не напрасно положили свои жизни на алтарь науки; они обрели вечную славу и нет нужды оплакивать их...