Delirium/Делириум
Шрифт:
Но и тогда она отказывалась от Исцеления и покоя, которое оно с собой приносило. В день Процедуры потребовалось четверо врачей и несколько полных ампул транквилизатора — только тогда она подчинилась, только тогда перестала царапаться своими длинными, острыми, неделями не стриженными ногтями, перестала кричать и сыпать ругательствами, перестала звать Томаса. Я видела, как за нею пришли, чтобы забрать её в лаборатории: я сидела в углу и тряслась от ужаса, наблюдая, как она шипит, брызжет слюной, словно бешеная, отбивается руками и ногами... А я вспоминала маму и папу.
В тот день, хотя меня от Процедуры отделял ещё целый десяток лет, я начала считать месяцы до того момента, когда опасность больше не будет угрожать моей жизни.
Мою сестру всё же удалось вылечить. Она вернулась
Томаса тоже вылечили. Он женился на Элле, которая когда-то была лучшей подругой моей сестры, и теперь все счастливы. Рейчел рассказывала мне несколько месяцев назад, что обе пары иногда встречаются на пикниках и районных мероприятиях, поскольку живут неподалёку друг от друга на Ист-Энд. Все четверо сидят, ведут тихие вежливые беседы, и никогда тень прошлого не омрачает их мирного, безмятежного настоящего.
Вот в чём основная красота Исцеления. Никто не упоминает о тех давних жарких днях на лугу, когда Томас губами осушал слёзы Рейчел и выдумывал миры, которые хотел бы ей подарить; когда она раздирала кожу на собственных руках при одной только мысли о жизни без Томаса. Я уверена — сейчас она вспоминает о тех днях со стыдом, если вообще когда-нибудь вспоминает. Правда, теперь я не так часто вижусь с нею — раз в пару месяцев, когда ей приходит на память, что пора бы навестить нас — и таким образом, можно сказать, после её Процедуры я потеряла частичку своей сестры. Но суть не в этом. Суть в том, что она теперь защищена. Суть в том, что она в безопасности.
Я открою тебе ещё одну тайну — на этот раз ради твоего собственного блага. Ты можешь думать, что прошлому есть что тебе сказать. Ты можешь думать, что надо сделать усилие — и тогда различишь его шёпот, что надо обернуться назад, пригнуться, прислушаться и услышать дыхание мёртвого, давно ушедшего мира. Ты можешь думать — там есть для тебя что-то, что можно было бы из него почерпнуть и понять.
Но я знаю правду. Она открылась мне в одну из тех ночей, когда приходит Оцепенение. Я знаю: прошлое может утянуть за собой, вниз, вниз, вниз; оно хочет, чтобы тебе казалось: в шорохе трущихся друг о друга ветвей и шёпоте ветра заключён некий код; оно хочет, чтобы тебе захотелось вновь соединить когда-то разрушенное. Не верь. Это безнадёжно. Прошлое — не что иное, как тяжкий груз. Накапливаясь в тебе, он будет тянуть вниз, как камень на шее.
Поверь мне: если ты услышишь голос прошлого, почувствуешь, как оно тянет тебя назад и проводит по твоему позвоночнику холодными, мёртвыми пальцами, лучшее, что тебе остаётся — и единственное — это бежать.
В дни, последовавшие за признанием Алекса, я постоянно проверяю себя на наличие симптомов Инфекции. Когда сижу на кассе в дядином магазине, то опираюсь на локоть, кладу голову на кулак так, чтобы, чуть-чуть распрямив пальцы, можно было прощупать пульс на шее и, посчитав его, убедиться, что всё в порядке. По утрам я делаю серию длинных, медленных вдохов, прислушиваясь, не шумит ли что-нибудь в лёгких. Только и знаю, что без конца мою руки. Да, я в курсе, что deliria — это не простуда, её не подхватишь, если кто-то на тебя просто чихнёт. Но всё-таки, это же инфекция! Когда я проснулась на следующий день после нашей встречи на пляже в Ист-Энд с руками и ногами тяжёлыми, как свинец, с головой пустой, как воздушный шарик, и болью в горле, которая никак не желала утихать, первой моей мыслью было, что я подхватила Заразу.
Через несколько дней мне стало лучше. Единственное, что теперь оставалось от пережитого — это то, что моё восприятие мира словно бы ослабело. Всё вокруг выглядит каким-то вылинявшим, блеклым, словно
Однако я по-прежнему принимаю все меры предосторожности, полная решимости не допустить ни одного неверного шага, доказать себе самой, что я не такая, как моя мать, что происшествие с Алексом — лишь ошибка, ужасная, ужасная случайность. Я полностью осознаю, насколько близка была к пропасти. Даже думать не хочу, что произошло бы, если бы кто-нибудь разнюхал правду об Алексе, если бы кто-нибудь увидел, как мы с ним вместе стояли, дрожа, в воде, как разговаривали, смеялись, касались друг друга. От одной мысли об этом мне становится дурно. Я вынуждена настоятельно повторять себе, что до моей Процедуры осталось меньше двух месяцев. Всё, что мне нужно — это сидеть тише воды ниже травы и просто постараться как-то прожить оставшиеся семь недель. А тогда всё будет замечательно.
Домой я теперь прихожу задолго до запретного часа. Добровольно вызываюсь работать больше в магазине и даже не заикаюсь о своей обычной зарплате — восьми долларах в час. Ханна мне не звонит. Я тоже ей не звоню. Помогаю тёте готовить обед, убираю со стола и мою посуду без напоминаний. Грейси ходит в летнюю школу — она только в первом классе, а они уже говорят, что надо бы оставить её на второй год — и каждый вечер я беру её на колени, помогаю сделать домашнее задание, шепчу ей на ушко, прося её начать разговаривать, сосредоточиться, слушать; улещиваю и умасливаю, чтобы она написала хотя бы половину того, что задано. Через неделю после происшествия на пляже тётя перестаёт бросать на меня подозрительные взгляды, прекращает допросы о том, где я была, и с моих плеч падает ещё одна гора: она снова мне доверяет. Ох, как нелегко было объяснить ей, с какой это радости мы с Софией Хеннерсон затеяли заплыв в океан — да ещё и в одежде — сразу после большого семейного обеда. Ещё труднее было объяснить, почему я пришла домой бледная и дрожащая. Ясно, что тётя не купилась на моё враньё. Но через некоторое время она забывает о своих подозрениях и уже не смотрит на меня так, будто я дикое животное — того и гляди вырвусь из клетки и начну кидаться на всех подряд.
Время бежит вперёд. Проходят дни, летят минуты, секунды тикают, словно падают установленные в ряд кости домино.
С каждым днём жара набирает силу. Она течёт по улицам Портленда, напитывается ядом у мусорных контейнеров при лабораториях. Город воняет, словно гигантская подмышка. Стены исходят влагой, автобусы кашляют и дёргаются, и каждый день толпы народа собираются перед входом в здание муниципалитета, с наслаждением подставляя лица волне холодного воздуха, вырывающейся из автоматических дверей, когда входит-выходит какой-нибудь служащий или регулятор.
Мне приходится прекратить пробежки. Последний раз, когда я совершаю полный круг, обнаруживается, что ноги сами несут меня в Монумент-сквер, к Губернатору. Солнце в вышине затуманено белой дымкой, окружающие площадь здания чёткими зубцами вырисовываются на фоне неба. К тому времени, как я добираюсь до статуи, я уже на полном издыхании, и голова кр'yгом, как волчок. Когда я хватаюсь за начальственную руку и взмываю на пьедестал, металл под пальцами обжигающе горяч, а окружающий мир раскачивается, словно на безумных качелях, оставляя в глазах световые зигзаги. Я смутно сознаю, что надо бы убраться с открытого солнца, прочь от жары, но в мозгах у меня тоже туман, и вот, пожалуйста — я уже засовываю палец в дырку в губернаторском кулаке. Не знаю, чего мне там надо. Алекс ведь сказал, что записка, которую он оставил для меня несколько месяцев назад, наверняка уже превратилась в клочья. Пальцы становятся липкими, на большом и указательном нитями повисает расплавившаяся жевательная резинка, но я всё щупаю и щупаю. И вот... прохладный, хрустящий квадратик — записка.