Дело было так
Шрифт:
Мотька припарковался в центре мошава, возле стены маленького деревенского молокозавода, сказал, что должен «заняться Мэком» и сделать запись в транспортном журнале (слова, которые вызвали у меня сильное возбуждение), а я пусть подожду здесь дядю Менахема, который «вот-вот» подъедет и заберет меня к бабушке Тоне.
— А если он уже приезжал?
— Ну нет! Твой дядя всегда приезжает последним, ты что, не знаешь?
Дядя Менахем всегда приезжал последним, и я всегда его ждал, а пока с величайшим интересом разглядывал, чем заняты окружавшие меня люди. Вообще-то мне больше всего нравилось, когда кто-нибудь из мошавников включал чудесное устройство под названием «сепаратор». Это был металлический круглый цилиндр с ручкой на боку, который, если крутить эту ручку, начинал
В те времена у мошавников Нагалаля было особое умение с лету разбираться в детях, а также способность к быстрой и точной оценке и прогнозу, возникшие, по-видимому, за долгие годы наблюдений за жеребятами и телятами и позволявшие им предугадать будущее любого новорожденного, что в коровнике, что во дворе, что в доме. Они наперед знали, из какого ребенка получится «хороший мошавник», а из какого — «бездельник». Кто будет «удачным», способным «внести вклад» и принести мошаву пользу, а кто станет «паразитом», который воспользуется мошавным принципом взаимопомощи и будет «обузой для общества».
Так они разглядывали и меня. Те, которые узнавали, просили передать привет маме. Те, кто не узнавал, спрашивали, чей я. Так было принято тогда — у любого ребенка спрашивать, чей он. Когда человек узнавал, чей перед ним ребенок, ему сразу все становилось ясно. Ребенок занимал свою клеточку на сводной карте историй, происшествий, людей, слухов, успехов и неудач, а главное — в «генеалогическом журнале» мошава и мошавного движения в целом. И его размещение на этой карте было настолько существенным, точным и детальным, что я уже тогда понимал — лучше мне сказать, что я сын всеми любимой и ценимой «Батиньки», чем внук бабушки Тони — «иной», непохожей и вызывающей кривотолки.
Мотька был прав. И в тот первый мой приезд дядя Менахем, как всегда, явился последним. Ответственный по молокозаводу уже явно нервничал и бросал на меня гневные взгляды, как будто это я был повинен в дядином опоздании. Но я и сам чувствовал за собой вину, потому что меня всегда учили, что семья — это взаимная ответственность и поручительство. Но вот наконец вдали вырисовался бледный силуэт Уайти, нашей белой лошади, тянувшей телегу с несколькими бидонами, и темный силуэт самого дяди Менахема, восседавшего на телеге с поводьями в руках и лениво дымившего своим «Ноблессом». В Нагалале наш дядя Менахем с детства прослыл «неуемным» и «дикарем», потому что не признавал над собой никаких правил. Он курил с третьего класса и ездил на мотоцикле с пятого. Он гонялся за кошками, передразнивал взрослых, рассказывал небылицы, насмешил и разозлил немало людей в мошаве. Потом он женился на тете Пнине, самой красивой из девушек Нагалаля, и именно на их свадьбе я совершил тот ужасный поступок, который мне припоминали еще долгие годы после того.
То были, как я уже говорил, времена «суровой экономии», и к предстоящему торжеству дедушка Арон насобирал немного яиц, чтобы дать с собой маме, дяде Михе и тете Батшеве, которые тогда уже тоже не жили в деревне, и еще нескольким приглашенным, которых хотел особенно уважить. Он положил эти яйца в корзинку, а корзинку спрятал в коровнике, где я и еще один мальчик, мой просто родственник, случайно ее обнаружили.
Уайти мирно стоял себе у стены коровника и жевал свою сурово-экономную лошадиную порцию, и мы — хочу снова напомнить уважаемым судьям, что нам было четыре с половиной года, от силы пять лет — для пробы швырнули в него одно из найденных яиц. Глубокий желтый цвет желтка на белизне его кожи произвел на нас сильнейшее впечатление и вдохновил на новые подвиги, и, когда дедушка Арон позвал гостей в коровник
— Только хлебных крошек не хватало, а так можно было бы сделать из него великолепный шницель для всех гостей, — добавляла мама каждый раз, когда снова и снова рассказывала эту историю в осуждение своего непутевого сына.
Некоторые из гостей — тоже, я полагаю, просто родственников — тотчас поспешили разнести эту историю по всему нагалальскому «кругу». Надо, однако, заметить, что в мошаве она никого не удивила, точно так же, как многие годы спустя никого не удивило, когда я появился на открытии возрожденного оружейного склада Хаганы с маникуром на ногах. В самом деле, чего ждать от мальчишки, несущего гены отца-«тилигента», горожанина и правого ревизиониста, и бабки, которая целый день все чистит и чистит, и все комнаты закрывает от людей, и даже пылесос свой держит под арестом за наглухо запертыми дверями?!
Глава 12
Дядя Менахем ласково потрепал меня по макушке и сказал: «Привет, как дела?» — как будто не видел ничего особого в том, что маленький племянник из Иерусалима ждет его в половине девятого утра на молокозаводе Нагалаля. Он сгрузил бидоны с телеги и стал сливать молоко через белые матерчатые пеленки, которые покрывали стоявший на весах чан. Попутно он отчаянно спорил о чем-то с ответственным по заводу, как спорил обычно обо всем и со всеми подряд, а закончив свое дело, посадил меня на телегу, положил рядом мой чемодан, вручил мне вожжи, раскурил очередной «Ноблесс» и сказал: «Трогай».
Передача вожжей была чем-то большим, чем просто игрой. Она была частью исчезающего ныне отношения взрослых к детям, благодаря которому ребенок начинал ощущать, что на него полагаются, что на него возлагают ответственность, а позже — что от него требуются также польза и вклад в общее дело.
Взволнованный доверием, я сказал Уайти первое и нерешительное «Но-о», потом второе, уже уверенней, а потом и третье — совсем по-хозяйски. Жеребец сдал телегу назад, неторопливо развернулся и зашагал домой с хорошо рассчитанной медлительностью, стараясь как можно больше продлить этот единственный спокойный промежуток между легкими утренними обязанностями и каторжной работой, ожидавшей его на протяжении всего остального дня.
Уайти был жеребец красивый, даже немного театрального вида. Такому бы мчать легкие коляски по улицам Тель-Авива или, может, даже по Елисейским Полям или Сентрал-парку на Манхэттене, а ему суждено было видеть вокруг себя один лишь песок или грязь по колено. Ни физически, ни по складу характера он не был похож на настоящих рабочих лошадей, не имел ни их силы, ни их трудолюбия. Зато у него была широкая душа и явное чувство юмора. Он любил устраивать представления и порой, когда дядя Менахем или дядя Яир говорили что-нибудь смешное — а это случалось очень часто, — казалось, что и он улыбается. Иногда Уайти уходил со двора, чтобы нанести ночной визит той или иной соседской кобыле, что вызывало лютый гнев их хозяев, потому что в результате этих визитов на свет появлялись жеребята, тоже не считавшие работу главным смыслом своей лошадиной жизни. Но, несмотря на гнев соседей, мои дядья ни за что не соглашались его кастрировать, как это делали другие мошавники со своими рабочими лошадьми. Кастрация, говорили они, это ужасная вещь, а лошадям в мошаве и без того хватает мучений.
Дядя Менахем тоже любил эти утренние минуты законного безделья. Сейчас он сидел на телеге, с большим удовольствием дымил своей сигаретой и расспрашивал меня, как поживает его любимая сестра. Но я был весь сосредоточен на дороге и на вожжах — дергал их то влево, то вправо и то и дело кричал: «Но-о! Но-о!» — хотя понимал, что Уайти и без меня знает дорогу и если не сердится, что я им пытаюсь руководить, то исключительно из врожденной вежливости. Он спустился из центра мошава к его окружности и, дойдя до нее, повернул налево, миновал дворы Иудаи, Шалеви, Яная и Тамира и свернул направо к нашему двору — хозяйству Бен-Барака.